Тангейзер

Вечное распутьеМысль об опере на сюжет «Тангейзера» зародилась у Вагнера во время пребывания в Париже, осенью 1841 года. После окончания работы над "Летучим Голландцем" композитор активно искал сюжет для новой оперы и, наряду с замыслом исторической драмы о Манфреде, вспомнил легенду о Тангейзере и Волшебной горе, знакомую ему, в частности, по новелле Людвига Тика «Верный Эккарт и Тангейзер» (1799).

Сам по себе этот сюжет поначалу казался музыкальному драматургу не очень интересным. Однако весной 1842 года, по дороге из Парижа в Дрезден, Вагнер посетил Вартбургский замок и проникся его древними "тенями". Тогда ему пришло в голову прямо объединить историю Тангейзера, слагавшего лёгкие "пастушечьи" песенки о любви, с легендой о Состязании певцов в Вартбурге. Намёки на возможность такого симбиоза случались у некоторых авторов и прежде, хотя историческая их ценность, конечно, равнялась нулю. Да, Тангейзер, судя по всему, действительно бывал в Вартбурге - но на пару десятилетий раньше, чем датировалось состязание. С другой стороны, даже первая версия легенды о Вартбургском турнире миннезингеров была записана не по горячим следам, а после смерти всех участников мероприятия. Очевидно, что уже эта версия содержала ряд исторических неточностей и авторских фантазий, которые и дальше продолжали наслаиваться. В пересказе Гофмана появляется целая масса побочных линий: магические болезни Генриха, дружба Вольфрама и Генриха, любовь Вольфрама и Матильды, вдовы брата ландграфа, в которую были влюблены и другие поэты - и перекочевавшее из ранних версий, вовсе уж бредовое заявление о турнире как о соревновании, где карой проигравшему будет смерть. Тогда как в действительности просто тема состязания - о лучшем германском государе - при дворе одного из них предполагала объявление в духе "пойте бесстрашно, даже если бы вам за вашу честную песню угрожала смерть".

Так почему бы начинающему мифостроителю Рихарду Вагнеру было не поучаствовать в процессе дальнейшего романтического переосмысления старой истории? Тем более что им ощущалось определённое сродство со всеми гонимым Генрихом, которого гложут тёмные силы. Голландец № 2? Не совсем. Спасаться-то предполагалось так же, а вот греха оказалось уже два, не только гордыня, но и талант, желавший воспевать любовь.

Таким образом надменный (за что его и требовали покарать в оригинале) Генрих фон Офтердинген объединился у Вагнера с "побывавшим у Венеры" Тангейзером. Этот герой стал у молодого композитора противостоящим обществу проповедником сексуальности, стремящимся вместе с тем к истинной вере. Герою требовался противовес - поэтому реальный победитель состязания, холеричный фон Эшенбах, никогда не чуравшийся прославления эротики между свободными людьми, стал оперным Вольфрамом, воспевавшим любовь исключительно возвышенную. Светская львица своего времени, графиня София - жена устроителя состязания, легендарно вступившаяся за легендарного Генриха - объединилась со своей будущей невесткой Элизабет, впоследствии ставшей католической святой, и естественным романтическим образом превратилась в незамужнюю племянницу хозяина. Венера, соответственно, ушла в darkside и приобрела отчётливые черты гранд-дамы полусвета со своим вакханальным двором. Герман, Ландграф Тюрингии, остался самим собой и подвергся наименьшим переработкам из всех героев, хотя тема исторического Вартбургского турнира, напомним, была не о любви, а о том, кто из немецких князей круче.

В 1842 году Вагнер приступил к написанию либретто, которое было полностью закончено через год, летом 1843-го, и в ноябре того же года приступил к композиции. По воспоминаниям самого композитора, он работал с таким увлечением, что всерьез боялся, как бы случайная смерть не помешала ему закончить эту партитуру, так что, записав последнюю ноту, "почувствовал себя столь счастливым, как будто избег смертельной опасности".

Партитура была завершена весной 1845 года и опера принята к постановке в Дрезденском театре, где Вагнер тогда был главным по музыкальной части. Премьера "Тангейзера" состоялась 19 октября 1845 года под управлением автора и прошла с умеренным успехом. Непривычное дрезденцам новаторское произведение выдержало в тот сезон 8 представлений. Однако в последующие годы интерес публики и театров к "Тангейзеру" возрастал, опера была поставлена в нескольких немецких городах, а также в Риге, Праге, Болонье и т.д.

Гранд Опера в антрактеНесмотря на возрастающий успех, Вагнер оставался оперой недоволен, неоднократно ее переделывал и дорабатывал. Наиболее значительные доработки были предприняты перед парижской премьерой 1861 года, на которую автор возлагал большие надежды. Мысль о покорении Парижа, вероятно, никогда не покидала окончательно вагнеровскую голову, хотя раз за разом с этим видимым образом не складывалось. (Не в последнюю очередь потому, что честолюбцу хотелось именно большого покорения, он и не замечал в должной мере тех понимающих профессионалов и горячих поклонников, которых уже приобрёл и продолжал приобретать во французской столице.)

По требованию дирекции Grand Opéra к премьере 1861 года, в частности, был написан балет - сцена "Вакханалии", органично примкнувшая к сокращённой увертюре. Парижская постановка оказалась, однако, провальной - причины тому были не столько музыкальные, сколько политические. Вечное франко-германское противостояние в верхах вылилось в данном случае в скандал, устроенный членами так называемого "Жокей-клуба". Его завсегдатаи, не единожды слышавшие большую часть парижского оперного репертуара, зачастую приходили в театр ко второму акту, где обычно ставился балет, в участницах которого многие из них были лично заинтересованы. Это стало уже негласной традицией, которую Вагнер нарушил - члены клуба оказались как бы чрезвычайно недовольны размещением балета в начале оперы, когда они ещё как бы ужинали. Недовольство это было выражено рядом откровенно хулиганских выходок. На самом деле сохранились свидетельства участников событий, где говорится, что устроить безобразия им было рекомендовано, а вообще-то музыка многим понравилась и оперу эти люди прослушали целиком. Также "Тангейзер" произвел большое впечатление на представителей французской богемной элиты, включая Бодлера, Берлиоза и т.д. Но на виду были хулиганские свисты, крики и топот, и после трех представлений оскорбленный Вагнер разорвал контракт, забрав оперу из театра.

Вагнер до конца жизни считал "Тангейзера" оперой "недоделанной", и отчасти так оно и есть. Первая сцена "В Гроте Венеры" и сцена "Состязания певцов" во втором акте местами явно провисают - ни одна редакция оперы до конца этих проблем не решила. Тем не менее, прекрасного и эффектного в "Тангейзере" существенно больше. По сей день он остается одним из самых репертуарных вагнеровских произведений, даже несмотря на то, что предъявляет высокие и специфические требования к исполнителю главной партии. Увертюра в первой редакции, соединяющая великолепные темы Песен в Гроте Венеры и Хора Пилигримов, также часто исполняется в симфонических концертах как самостоятельное произведение. А "Песню Вечерней Звезды" Вольфрама включают в свои сольные выступления все баритоны, когда-либо исполнявшие её на сцене.



Вартбург
.

Обсуждение записей
Обсуждение постановок

Редакции оперы

Дрезденская опера (Земпера)Первая редакция партитуры "Тангейзера" была закончена в апреле 1845 года. Недостаточный, с точки зрения автора, успех премьеры заставил его почти сразу начать переделки, коснувшиеся, в основном, финала. Результат этих изменений 1846-1847 годов, еще раз откорректированный перед публикацией партитуры в 1860-м году, известен теперь как "Дрезденская редакция".

В 1861 году Вагнер вернулся к переделке уже не только партитуры, но и либретто "Тангейзера" перед его парижской премьерой. Первоначально предполагалось, что опера будет поставлена в Théâtre Lyrique. Но её приняли в Парижской Гран Опера - при условии, что по стандартам театра туда будет вставлен балет. Вагнер согласился, правда, из драматических соображений вставил балет в начало первого акта, как Вакханалию в Гроте Венеры, а не в традиционный для балета второй акт. Заодно он вообще решил переделать всю сцену Тангейзера с Венерой исходя из опыта, полученного в работе над "Тристаном и Изольдой" - и в результате расширил партию Венеры. Однако то, подходило Изольде с её сложными чувствами и бурными страстями, отнюдь не являлось универсальным рецептом, тем более рецептом для Венеры.

Кроме балета и расширения сцены в Гроте, для парижской премьеры были сделаны следующие изменения:

Гранд Опера (Гарнье)После неудачной парижской премьеры Вагнер еще раз вернулся к доработке партитуры перед венской премьерой 1875 года, где базово использовалась парижская версия. И именно венская версия 1875 года сейчас известна под названием "Парижской редакции". И все-таки, после всех переделок, Вагнер оставался недоволен оперой и планировал дальнейшие переработки. За три недели до его смерти Козима Вагнер записала в дневнике: "Он говорит, что еще должен "Тангейзера" миру".

Сейчас обе редакции имеют примерно одинаковую популярность. Кроме того, опера исполняется в смешанных редакциях. Чаще всего смешанная редакция представляет собой увертюру, переходящую в Вакханалию, и финал с появлением Венеры из парижской версии, а конец сцены в гроте и второй акт - из дрезденской.

Синопсис и либретто

ТАНГЕЙЗЕР И СОСТЯЗАНИЕ ПЕВЦОВ В ВАРТБУРГЕ
Романтическая опера в трех актах (четырех картинах)

Либретто Р. Вагнера

Действующие лица:

Герман, ландграф Тюрингии (бас) Бердслей. Венера

Рыцари-певцы:
Тангейзер (тенор)
Вольфрам фон Эшенбах (баритон)
Вальтер фон дер Фогельвейде (тенор)
Битерольф (тенор)
Генрих Шрайбер (тенор )
Рейнмар фон Цветер (бас)

Элизабет, племянница ландграфа (сопрано)
Венера (сопрано или меццо-сопрано)
Молодой пастух (сопрано)
Четыре пажа (сопрано и альты)
Сирены, наяды, вакханки, пилигримы, тюрингские графы, рыцари и дамы.

Действие происходит в Вартбурге (Тюрингия) и его окрестностях в начале XIII века.

КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ

Первый акт

Внутренность грота Венеры. В таинственном полумраке обольстительно танцуют наяды, нежно поют сирены. В этом мире наслаждений царит Венера. Но ласки богини любви не могут рассеять тоску Тангейзера: он вспоминает родную землю, звон колоколов, которого так долго не слышал. Взяв арфу, он слагает гимн в честь Венеры и заканчивает его горячей мольбой: отпустить его на волю, к людям. Напрасно Венера напоминает Тангейзеру о прежних наслаждениях, напрасно проклинает неверного возлюбленного, предсказывая страдания в жестоком мире людей - певец произносит имя девы Марии, и волшебный грот исчезает.
Взору Тангейзера открывается цветущая долина перед Вартбургским замком; звенят колокольчики пасущегося стада, пастушок играет на свирели и песней приветствует весну. Мимо на покаяние в Рим идут пилигримы, исполняя свой знаменитый хор. При виде этой мирной, родной картины глубокое волнение охватывает Тангейзера. Под звуки рожков появляется ландграф Тюрингский и рыцари-миннезингеры, возвращающиеся с охоты. Они поражены встречей с Тангейзером, который давно и необъяснимо покинул их круг. Вольфрам фон Эшенбах зовет его вернуться к друзьям, но Тангейзер отказывается — он должен бежать прочь отсюда. Тогда Вольфрам произносит имя Элизабет, племянницы ландграфа - она ждет его, песни Тангейзера покорили сердце девушки. Тангейзер, охваченный радостными воспоминаниями, вместе е миннезингерами спешит в замок.

Второй акт

Зала певческих состязаний в Вартбургском замке. Элизабет с волнением вспоминает Тангейзера. Вольфрам вводит Тангейзера и, видя радость Элизабет, которую преданно и тайно любит, с грустью удаляется, оставив счастливую пару вдвоем для трогательной беседы.
Затем с племянницей беседует сам граф, объявляя ей про предстоящий турнир певцов. Он прекрасно видит: девушка надеется, что Тангейзер победит и ее рука будет наградой победителю - и он тоже готов радоваться за неё.
Под звуки торжественного марша, прославляя ландграфа, собираются рыцари и гости на турнир. Ландграф предлагает тему поэтического состязания: в чем суть любви? Первым по жребию начинает Вольфрам. В задумчивой и нежной импровизации, видя перед глазами Элизабет, воспевает он свою чистую высокую любовь. Тангейзер спорит с ним, но Вальтер поддерживает Вольфрама. Другие певцы понимают любовь в рыцарственном роде - как сражение за честь прекрасной дамы и т.д. Однако Тангейзер изведал иную любовь и, яростно попирая возвышенные потуги прочих претендентов, поёт гимн страсти в честь Венеры. Все возмущены святотатством и дерзостью Тангейзера. Дамы в ужасе покидают зал, рыцари бросаются на богохульника с обнаженными мечами. Но Элизабет смело становится между ними. Она убеждает сохранить Тангейзеру жизнь и дать ему раскаяться. Поначалу все не верят своим ушам: Элизабет, эта святая душа вступилась за вероотступника?! Но Элизабет стоит на своём, и в конце концов признаётся, что любит этого человека - пусть его пощадят хотя бы из жалости к ней. Тангейзер не смеет поднять глаза на свою спасительницу. Ландграф заменяет ему смерть изгнанием: он не ступит на землю Тюрингии, пока не очистится от греха. Вдали раздается хорал — это вновь проходят мимо замка пилигримы, идущие в Рим. И Тангейзер присоединяется к ним.

Третий акт

Бердслей. Возвращение ТангейзераДолина перед Вартбургом. Осень. Пилигримы возвращаются из Рима на родину. Но тщетно Элизабет ищет среди них Тангейзера. Она обращается с молитвой к деве Марии, прося принять ее жизнь как искупительную жертву за грехи возлюбленного. Вольфрам пытается удержать Элизабет, но она уже всё решила и медленно удаляется. Оставшись один, Вольфрам берет арфу и обращается к прекрасной вечерней звезде, передавая ей всю свою любовь к Элизабет, которая вскорости, он уверен, тоже станет ангелом там, на небе.
Наступает ночь. Внезапно появляется еще один усталый пилигрим. С трудом Вольфрам узнает в нем Тангейзера. Тот с горечью рассказывает о своем паломничестве в Рим. Он шел с искренним раскаянием, тяжесть долгого пути лишь радовала его, он закрывал глаза на красоты итальянской природы, дабы его искупительная жертва была полнее. И вот предстал перед ним Рим и чудесный папский дворец. Не напрасен был тяжкий покаянный путь пилигримов - их грехи были отпущены. Но Тангейзеру Папа произнёс страшный приговор: его грех не будет прощён - как не зацветет в его руках посох, так и Тангейзер будет навсегда проклят за свою грешную страсть.
Теперь, говорит он Вольфраму, у него один путь — назад, в грот Венеры. Он страстно призывает богиню любви - и гора раскрывается перед ним, Венера зовёт его в свой таинственный грот. Вольфрам пытается удержать друга, но он бессилен перед чарами Венеры. Тогда Вольфрам произносит имя Элизабет, и Тангейзер останавливается. Из Вартбурга доносится новый хорал — это движется торжественное шествие с гробом Элизабет. Простерев к ней руки и прося эту святую душу молить за него, Тангейзер падает в раскаянии замертво. И хором пилигримов возвещается чудо чудо: папский посох расцвёл — Тангейзер прощен.

Richard Wagner. Tannhäuser. Libretto (Смешаная редакция)

Tannhäuser

und der Sängerkrieg auf Wartburg

Richard Wagner

Personen der Handlung:


  • Hermann, Landgraf von Thüringen
  • Tannhäuser }
  • Wolfram von Eschenbach }
  • Walther vom der Vogelweide } Ritter und Sänger
  • Biterolf }
  • Heinrich der Schreiber }
  • Reinmar von Zwetter }
  • Elisabeth, Nichte des Landgrafen
  • Venus
  • Ein Junger Hirt
  • Thüringische Grafen und Edelleute - Edelfrauen -
    Ältere und jüngere Pilger - Die drei Grazien -
    Jünglinge, Sirenen, Najaden, Nymphen, Amoretten, Bacchantinnen,
    Satyre und Faune.


Ort der Handlung: Thüringen: Wartburg, im Anfange des 13. Jahrhunderts

Tannhäuser. Erster Aufzug

Tannhäuser
Erster Aufzug

Erste Szene
Die Bühne stellt das Innere des Venusberges [Hörselberges bei Eisenach] dar. Weite Grotte, welche sich im Hintergrunde durch eine Biegung nach rechts wie unabsehbar dahin zieht. Aus einer zerklüfteten Öffnung, durch welche mattes Tageslicht hereinscheint, stürzt sich die Höhe der Grotte entlang ein grünlicher Wasserfall herab, wild über Gestein schäumend; aus dem Becken, welches das Wasser auffängt, fließt nach dem ferneren Hintergrunde der Bach hin, welcher dort sich zu einem See sammelt, in welchem man die Gestalten badender Najaden, und an dessen Ufern gelagerte Sirenen gewahrt. Zu beiden
Seiten der Grotte Felsenvorsprünge von unregelmäßiger Form, mit wunderbaren, korallenartigen tropischen Gewächsen bewachsen. Vor einer nach links aufwärts sich dehnenden Grottenöffnung, aus welcher ein zarter, rosiger Dämmer herausscheint, liegt im Vordergrunde Venus auf einem reichen Lager, vor ihr das Haupt in ihrem Schoße, die Harfe zur Seite, Tannhäuser halb kniend. Das Lager umgeben, in reizender Verschlingung gelagert, die drei Grazien. Zur Seite und hinter dem Lager zahlreiche schlafende Amoretten, wild über und neben einander gelagert, einen verworrenen Knäuel bildend, wie Kinder, die, von einer Balgerei ermattet, eingeschlafen sind. Der ganze Vordergrund ist von einem zauberhaften, von unten her dringenden, rötlichen Lichte beleuchtet, durch welches das Smaragdgrün des Wasserfalles, mit dem Weiß seiner schäumenden Wellen, stark durchbricht; der ferne Hintergrund mit den Seeufern ist von einem verklärt baluen Dufte mondscheinartig erhellt.

Beim Aufzuge des Vorhanges sind, auf den erhöhten Vorsprüngen, bei Bechern noch die Jünglinge gelagert, welche jetzt sofort den verlockenden Winken der Nymphen folgen, und zu diesen hinabeilen; die Nymphen hatten um das schäumende Bekken des Wasserfalles den auffordernden Reigen begonnen, welcher die Jünglinge zu ihnen führen sollte; die Paare finden und mischen sich; Suchen, Fliehen und reizendes Nekken beleben den Tanz. Aus dem ferneren Hintergrunde naht ein Zug von Bacchantinnen, welcher durch die Reihen der liebenden Paare, zu wilder Lust auffordernd, daherbraust. Durch Gebärden begeisterter Trunkenheit reißen die Bacchantinnen die Liebenden zu wachsender Ausgelassenheit hin. Satyre und Faune sind aus den Klüften erschienen, und drängen sich zur höchsten Wut. Hier, beim Ausbruche der höchsten Raserei, erheben sich entsetzt die drei Grazien. Sie suchen den Wütenden Einhalt zu tun und sie zu entfernen. Machtlos fürchten sie selbst mit fortgerissen zu werden: sie wenden sich zu den schlafenden Amoretten, rütteln sie auf, und jagen sie in die Höhe. Diese flattern wie eine Schar Vögel aufwärts auseinander, nehmen in der Höhe, wie in Schlachtordnung, den ganzen Raum der Höhle ein, und schießen von da herab einen unaufhörlichen Hagel von Pfeilen auf das Getümmel in der Tiefe. Die Verwundeten, von mächtigem Liebessehnen ergriffen, lassen vom rasenden Tanze ab und sinken in Ermattung. Die Grazien bemächtigen sich der Verwundeten und suchen, indem sie die Trunkenen zu Paaren fügen, sie mit sanfter Gewalt nach dem Hintergrund zu zu zerstreuen. Dort nach den verschiedensten Richtungen hin entfernen sich [zum Teil auch von der Höhe herab durch die Amoretten verfolgt] die Bacchanten, Faunen, Satyren, Nymphen und
Jünglinge. Ein immer dichterer rosiger Duft senkt sich herab; in ihm verschwinden zunächst die Amoretten; dann bedeckt er den ganzen Hintergrund, so daß endlich, außer Venus und Tannhäuser, nur noch die drei Grazien sichtbar zurückbleiben. Diese wenden sich jetzt nach dem Vordergrunde zurück; in anmutigen Verschlingungen nahen sie sich Venus, ihr gleichsam von dem Siege berichtend, den sie über die wilden Leidenschaften der Untertanen ihres Reiches gewonnen.

Venus blickt dankend zu ihnen.

Gesang der Sirenen
Naht euch dem Strande,
naht euch dem Lande,
wo in den Armen
glühender Liebe
selig Erbarmen
still' eure Triebe!

Der dichte Duft im Hintergrunde zerteilt sich; ein Nebelbild zeigt die Entführung der Europa, welche auf dem Rücken des mit Blumen geschmückten weißen Stieres, von Tritonen und Nereiden geleitet, durch das blaue Meer dahinfährt. Der rosige Duft schließt sich wieder, das Bild verschwindet, und die Grazien deuten nun durch einen anmutigen Tanz den geheimnisvollen Inhalt des Bildes, als ein Werk der Liebe, an. Von neuem teilt sich der Duft. Man erblickt in sanfter Mondesdämmerung Leda, am Waldteiche ausgestreckt; der Schwan schwimmt auf sie zu und birgt schmeichelnd seinen Hals an ihrem Busen. Allmählich verbleicht auch dieses Bild. Der Duft verzieht sich endlich ganz, und zeigt die ganze Grotte einsam und still. Die Grazien neigen sich lächelnd vor Venus, und entfernen sich langsam nach der Seiten-Grotte. Tiefste Ruhe. Unveränderte Gruppe der Venus und Tannhäusers.

Zweite Szene

Tannhäuser zuckt mit dem Haupte empor, als fahre er aus einem Traume auf. - Venus zieht ihn schmeichelnd zurück. - Tannhäuser führt die Hand über die Augen, als ob er ein Traumbild festzuhalten suche.

Venus
Geliebter, sag, wo weilt dein Sinn?

Tannhäuser
Zu viel! Zu viel! O, daß ich nun erwachte!

Venus
Sprich, was kümmert dich?

Tannhäuser
Im Traum war mir's als hörte ich -
was meinem Ohr so lange fremd!
als hörte ich der Glocken froh Geläute; -
O, sag! Wie lange hört' ich's doch nicht mehr?

Venus
Wohin verlierst du dich? Was ficht dich an?

Tannhäuser
Die Zeit, die hier ich weil',
ich kann sie nicht ermessen: -
Tage, Monde - gibt's für mich nicht mehr,
denn nicht mehr sehe ich die Sonne,
nicht mehr des Himmels freundliche Gestirne; -
den Halm seh' ich nicht mehr, der frisch ergrünend
den neuen Sommer bringt; - die Nachtigall
nicht hör' ich mehr, die mir den Lenz verkünde: -
hör'ich sie nie, seh' ich sie niemals mehr?

Venus
Ha! Was vernehm ich? Welche tör'ge Klagen!
Bist du so bald der holden Wunder müde,
die meine Liebe dir bereitet? - Oder
wie? Reut es dich so sehr, ein Gott zu sein?
Hast du so bald vergessen, wie du einst
gelitten, während jetzt du dich erfreust? -
Mein Sänger, auf! Ergreife deine Harfe!
Die Liebe feire, die so herrlich du besingst,
daß du der Liebe Göttin selber dir gewannst!
Die Liebe feire, da ihr höchster Preis dir ward!

Tannhäuser [zu einem plötzlichen Entschlusse rmannt, nimmt die Harfe und stellt sich feierlich vor Venus hin]
Dir töne Lob! Die Wunder sei'n gepriesen,
die deine Macht mir Glücklichem erschuf!
Die Wonnen süß,die deiner Huld entsprießen,
erheb' mein Lied in lautem Jubelruf!
Nach Freude, ach! nach herrlichem Genießen
verlangt' mein Herz, es dürstete mein Sinn:
da, was nur Göttern einstens du erwiesen,
gab deine Gunst mir Sterblichem dahin. -
Doch sterblich, ach! bin ich geblieben,
und übergroß ist mir dein Lieben;
wenn stets ein Gott genießen kann,
bin ich dem Wechsel untertan;
nicht Lust allein liegt mir am Herzen,
aus Freuden sehn' ich mich nach Schmerzen:
aus deinem Reiche muß ich fliehn, -
o Königin, Göttin! Laß mich ziehn!

Venus [noch auf ihrem Lager]
Was muß ich hören! Welch ein Sang!
Welch trübem Ton verfällt dein Lied!
Wohin floh die Begeistrung dir,
die Wonnesang dir nur gebot?
Was ist's? Worin war meine Liebe lässig?
Geliebter, wessen klagest du mich an?

Tannhäuser [zur Harfe]
Dank deiner Huld! Gepriesen sei dein Lieben!
Beglückt für immer, wer bei dir geweilt!
Beneidet ewig, wer mit warmen Trieben
in deinen Armen Götterglut geteilt!
Entzückend sind die Wunder deines Reiches,
den Zauber aller Wonnen atm' ich hier;
kein Land der weiten Erde bietet Gleiches,
was sie besitzt, scheint leicht entbehrlich dir.
Doch ich aus diesen ros'gen Düften
verlange nach des Waldes Lüften,
nach unsres Himmels klarem Blau,
nach unsrem frischen Grün der Au,
nach unsrer Vöglein liebem Sange,
nach unsrer Glocken trautem Klange: -
Aus deinem Reiche muß ich fliehn, -
O Königin, Göttin! Laß mich ziehn!

Venus [leidenschaftlich aufspringend]
Treuloser! Weh! Was lässest du mich hören?
Du wagest meine Liebe zu verhöhnen?
Du preisest sie und willst sie dennoch fliehn?
Zum Überdruß ist mir mein Reiz gediehn?

Tannhäuser
O schöne Göttin! Wolle mir nicht zürnen!
Dein übergroßer Reiz ist's, den ich meide.

Venus
Weh dir! Verräter! Heuchler! Undankbarer!
Ich lass' dich nicht! Du darfst von mir nicht ziehn!

Tannhäuser
Nie war mein Lieben größer, niemals wahrer,
als jetzt, da ich für ewig dich muß fliehn!

Venus hat mit heftiger Gebärde ihr Gesicht, von ihren Händen
bedeckt, abgewandt. Nach einem Schweigen wendet sie es lächelnd und mit
verführerischem Ausdrucke Tannhäuser wieder zu.

Venus [mit leiser Stimme beginnend]
Geliebter, komm! Sieh dort die Grotte,
von ros'gen Düften mild durchwallt!
Entzücken böt selbst einem Gotte
der süß'sten Freuden Aufenthalt:
besänftigt auf dem weichsten Pfühle
flieh' deine Glieder jeder Schmerz,
dein brennend Haupt umwehe Kühle,
wonnige Glut durchschwell' dein Herz.
Aus holder Ferne mahnen süße Klänge,
daß dich mein Arm in trauter Näh' umschlänge:
von meinen Lippen schlürfst du Göttertrank,
aus meinen Augen strahlt dir Liebesdank: -
ein Freudenfest soll unsrem Bund entstehen,
der Liebe Feier laß uns froh begehen!
Nicht sollst du ihr ein scheues Opfer weihn, -
nein! - mit der Liebe Göttin schwelge im Verein.

Sirenen [aus weiter Ferne, unsichtbar]
Naht euch dem Strande,
naht euch dem Lande!

Venus [Tannh&aumluser sanft nach sich ziehend]
Mein Ritter! Mein Geliebter! Willst du fliehn?

Tannhäuser [auf das Äußerste hingerissen,
greift mit trunkener Gebärde in die Harfe]

Stets soll nur dir, nur dir mein Lied ertönen!
Gesungen laut sei nur dein Preis von mir!
Dein süßer Reiz ist Quelle alles Schönen,
und jedes holde Wunder stammt von dir.
Die Glut, die du mir in das Herz gegossen,
als Flamme lodre hell sie dir allein!
Ja, gegen alle Welt will unverdrossen
fortan ich nun dein kühner Streiter sein. -
Doch hin muß ich zur Welt der Erden,
bei dir kann ich nur Sklave werden;
nach Freiheit doch verlange ich,
nach Freiheit, Freiheit dürstet's mich;
zu Kampf und Streite will ich stehen,
sei's auch auf Tod und Untergehen: -
drum muß aus deinem Reich ich fliehn, -
O Königin, Göttin! Laß mich ziehn!

Venus [im heftigstem Zorne]
Zieh hin, Wahnsinniger, zieh hin!
Verräter, sieh, nicht halt' ich dich!
Ich geb' dich frei, - zieh hin! zieh hin!
Was du verlangst, das sei dein Los!
Hin zu den kalten Menschen flieh,
vor deren blödem, trübem Wahn
der Freude Götter wir entflohn
tief in der Erde wärmenden Schoß.
Zieh hin, Betörter! Suche dein Heil,
suche dein Heil - und find es nie!
Bald weicht der Stolz aus deiner Seel',
demütig seh' ich dich mir nahn, -
zerknirscht, zertreten suchst du mich auf,
flehst um die Zauber meiner Macht.

Tannhäuser
Ach, schöne Göttin, lebe wohl!
Nie kehre ich zu dir zurück.

Venus [verzweiflungsvoll]
Ha, kehrtest du mir nie zurück! . . .
Kehrst du nicht wieder, ha! so sei verfluchet
von mir das ganze menschliche Geschlecht!
Nach meinen Wundern dann vergebens suchet!
Die Welt sei öde, und ihr Held ein Knecht! -
Kehr wieder! Kehre mir zurück!

Tannhäuser
Nie mehr erfreu' mich Liebesglück!

Venus
Kehr wieder, wenn dein Herz dich zieht!

Tannhäuser
Für ewig dein Geliebter flieht!

Venus
Wenn alle Welt dich von sich stößt? -

Tannhäuser
Vom Bann werd' ich durch Buß' erlöst.

Venus
Nie wird Vergebung dir zuteil, -
Kehr wieder, schließt sich dir das Heil!

Tannhäuser
Mein Heil! mein Heil ruht in Maria!

Furchtbarer Schlag. Venus ist verschwunden.

Dritte Szene

Tannhäuser steht plötzlich in einem schönen Tale, über ihm blauer Himmel. Rechts im Hintergrunde die Wartburg, links in größerer Ferne der Hörselberg.

Rechter Hand führt auf der halben Höbe des Tales ein Bergweg nach dem Vordergrunde zu, wo er dann seitwärts abbiegt; in demselben Vordergrunde ist ein Muttergottesbild, zu welchem ein niedriger Bergvorsprung hinaufführt.

Von der Höhe links vernimmt man das Geläute von Herdenglocken; auf einem hohen Vorsprunge sitzt ein junger Hirt mit der Schalmei und singt.

Hirt
Frau Holda kam aus dem Berg hervor,
zu ziehen durch Flur und Auen;
gar süßen Klang vernahm da mein Ohr,
mein Auge begehrte zu schauen: -
da träumt' ich manchen holden Traum,
und als mein Aug' erschlossen kaum,
da strahlte warm die Sonnen,
der Mai, der Mai war kommen.
Nun spiel' ich lustig die Schalmei: -
der Mai ist da, der liebe Mai!

Er spielt auf der Schalmei. Man hört den Gesang der älteren Pilger, welche, von der Richtung der Wartburg her kommend, den Bergweg rechts entlang ziehen.

Gesang der Älteren Pilger
Zu dir wall' ich, mein Jesus Christ,
der du des Sünders Hoffnung bist!
Gelobt sei, Jungfrau süß und rein,
der Wallfahrt wolle günstig sein! -
Ach, schwer drückt mich der Sünden Last,
kann länger sie nicht mehr ertragen;
drum will ich auch nicht Ruh noch Rast,
und wähle gern mir Müh' und Plagen.
Am hohen Fest der Gnadenhuld
in Demut sühn' ich meine Schuld;
gesegnet, wer im Glauben treu:
er wird erlöst durch Buß' und Reu'.

Der Hirt, der fortwährend auf der Schalmei gespielt hat, hält ein, als der Zug der Pilger auf der Höhe ihm gegenüber ankommt.

Hirt [den Hut schwenkend und den Pilgern laut zurufend]
Glück auf! Glück auf nach Rom!
Betet für meine arme Seele!

Tannhäuser [tief ergriffen auf die Knie sinkend]
Allmächt'ger, dir sei Preis!
Hehr sind die Wunder deiner Gnade.

Der Zug der Pilger entfernt sich immer weiter von der Bühne, so daß der Gesang allmählich verhallt.

Pilgergesang
Zu dir wall' ich, mein Jesus Christ,
der du des Pilgers Hoffnung bist!
Gelobt sei, Jungfrau süß und rein,
der Wallfahrt wolle günstig sein!

Tannhäuser [als der Gesang der Pilger sich hier etwas verliert, singt, auf den Knien, wie in brünstiges Gebet versunken, weiter]
Ach,schwer drückt mich der Sünden Last,
kann länger sie nicht mehr ertragen;
drum will ich auch nicht Ruh noch Rast
und wähle gern mir Müh' und Plagen.

Tränen ersticken seine Stimme; man hört in weiter Ferne den Pilgergesang fortsetzen bis zum letzten Verhallen, während sich aus dem tiefsten Hintergrunde, wie von Eisenach herkommend, das Geläute von Kirchglocken vernehmen läßt. Als auch dieses schweigt, hört man von links immer näher kommende Hornrufe.

Vierte Szene

Von der Anhöhe links herab aus einem Waldwege treten der Landgraf und die Sänger in Jägertracht einzeln auf. Im Verlaufe der Szene findet sich der ganze Jagdtroß des Landgrafen nach und nach auf der Bühne ein.

Landgraf
Wer ist der dort im brünstigen Gebete?

Walther
Ein Büßer wohl.

Biterolf
Nach seiner Tracht ein Ritter.

Wolfram [der auf Tannhäuser zugegangen ist und ihn erkannt hat]
Er ist es!

Die Sänger und der Landgraf
Heinrich! Heinrich! Seh' ich recht?

Tannhäuser, der überrascht schnell aufgefahren ist, ermannt sich und verneigt sich stumm gegen den Landgrafen, nachdem er einen flüchtigen Blick auf ihn und die Sänger geworfen.

Landgraf
Du bist es wirklich? Kehrest in den Kreis
zurück, den du in Hochmut stolz verließest?

Biterolf
Sag, was uns deine Wiederkunft bedeutet?
Versöhnung? Oder gilt's erneutem Kampf?

Walther
Nahst du als Freund uns oder Feind?

Die anderen Sänger ausser Wolfram
Als Feind?

Wolfram
O fraget nicht! Ist dies des Hochmuts Miene? -
Gegrüßt sei uns, du kühner Sänger,
der, ach! so lang' in unsrer Mitte fehlt!

Walther
Willkommen, wenn du friedlich nahst!

Biterolf
Gegrüßt, wenn du uns Freunde nennst!

Alle Sänger
Gegrüßt! Gegrüßt! Gegrüßt sei uns!

Landgraf
So sei willkommen denn auch mir!
Sag an, wo weiltest du so lang?

Tannhäuser
Ich wanderte in weiter, weiter Fern', -
da, wo ich nimmer Rast noch Ruhe fand.
Fragt nicht! Zum Kampf mit euch nicht kam ich her.
Seid mir versöhnt, und laßt mich weiterziehn!

Landgraf
Nicht doch! Der Unsre bist du neu geworden.

Walther
Du darfst nicht ziehn.

Biterolf
Wir lassen dich nicht fort.

Tannhäuser
Laßt mich! Mir frommet kein Verweilen,
und nimmer kann ich rastend stehn;
mein Weg heißt mich nurvorwärts eilen,
denn rückwärts darf ich niemals sehn.

Der Landgraf und die Sänger
O bleib, bei uns sollst du verweilen,
wir lassen dich nicht von uns gehn.
Du suchtest uns, warum enteilen
nach solchem kurzen Wiedersehn?

Tannhäuser [sich losreißend]
Fort! Fort von hier!

Die Sänger
Bleib! Bleib bei uns!

Wolfram [Tannhäuser in den Weg tretend, mit erhobener
Stimme]

Bleib bei Elisabeth!

Tannhäuser [heftig und freudig ergriffen]
Elisabeth! O Macht des Himmels,
rufst du den süßen Namen mir?

Wolfram
Nicht sollst du Feind mich schelten, daß ich ihn genannt! -
Erlaubest du mir, Herr, daß ich
Verkünder seines Glücks ihm sei?

Landgraf
Nenn ihm den Zauber, den er ausgeübt, -
und Gott verleih ihm Tugend,
daß würdig er ihn löse!

Wolfram
Als du in kühnem Sange uns bestrittest,
bald siegreich gegen unsre Lieder sangst,
durch unsre Kunst Besiegung bald erlittest:
ein Preis doch war's, den du allein errangst.
War's Zauber, war es reine Macht,
durch die solch Wunder du vollbracht,
an deinen Sang voll Wonn' und Leid
gebannt die tugendreichste Maid?
Denn, ach! als du uns stolz verlassen,
verschloß ihr Herz sich unsrem Lied;
wir sahen ihre Wang' erblassen,
für immer unsren Kreis sie mied. -
O kehr zurück, du kühner Sänger,
dem unsren sei dein Lied nicht fern. -
Den Festen fehle sie nicht länger,
aufs neue leuchte uns ihr Stern!

Die Sänger
Sei unser, Heinrich! Kehr uns wieder!
Zwietracht und Streit sei abgetan!
Vereint ertönen unsre Lieder,
und Brüder nenne uns fortan!

Tannhäuser [innig gerührt, umarmt Wolfram und die
Sänger mit Heftigkeit]

Zu ihr! Zu ihr! O, führet mich zu ihr!
Ha, jetzt erkenne ich sie wieder,
die schöne Welt, der ich entrückt!
Der Himmel blickt auf mich hernieder,
die Fluren prangen reich geschmückt.
Der Lenz mit tausend holden Klängen
zog jubelnd in die Seele mir;
in süßem, ungestümem Drängen
ruft laut mein Herz: zu ihr, zu ihr!

Landgraf und die Sänger
Er kehrt zurück, den wir verloren!
Ein Wunder hat ihn hergebracht.
Die ihm den Uebermut beschworen,
gepriesen sei die holde Macht!
Nun lausche unsren Hochgesängen
von neuem der Gepries'nen Ohr'!
Es tön in frohbelebten Klängen
das Lied aus jeder Brust hervor!

Der ganze Jagdtroß hat sich im Tale versammelt. Der Landgraf stoßt in sein Horn: laute Hornrufe der Jäger antworten ihm. Der Landgraf und die Sänger besteigen Pferde, welche man ihnen von der Wartburg her entgegengeführt hat.

Der Vorhang fällt.

Tannhäuser. Zweiter Aufzug

Tannhäuser
Zweiter Aufzug

Erste Szene

Die Sängerhalle auf der Wartburg; nach hinten freie Aussicht auf den Burghof und das Tal.

Elisabeth [tritt freudig bewegt ein]
Dich, teure Halle, grüß' ich wieder,
froh grüß' ich dich, geliebter Raum!
In dir erwachen seine Lieder,
und wecken mich aus düstrem Traum. -
Da er aus dir geschieden,
wie öd' erschienst du mir!
Aus mir entfloh der Frieden,
die Freude zog aus dir. -
Wie jetzt mein Busen hoch sich hebet,
so scheinst du jetzt mir stolz und hehr;
der dich und mich so neu belebet,
nicht länger weilt er ferne mehr.
Sei mir gegrüßt! sei mir gegrüßt!

Zweite Szene

Wolfram und Tannhäuser erscheinen im Hintergrunde.

Wolfram
Dort ist sie; nahe dich ihr ungestört!

Er bleibt, an die Mauerbrüstung des Balkons gelehnt, im Hintergrunde.

Tannhäuser [ungestüm zu den Füß Elisabeths stürzend]
O Fürstin!

Elisabeth [im schüchterner Verwirrung]
Gott! - Steht auf! Laßt mich! Nicht darf ich Euch hier sehn!
Sie will sich entfernen.

Tannhäuser
Du darfst! O bleib und laß zu deinen Füßen mich!

Elisabeth [sich freundlich zu ihm wendend]
So stehet auf!
Nicht sollet hier Ihr knien, denn diese Halle
ist Euer Königreich. O, stehet auf!
Nehmt meinen Dank, daß Ihr zurückgekehrt! -
Wo weiltet ihr so lange?

Tannhäuser [sich langsam erhebend]
Fern von hier,
in weiten, weiten Landen. Dichtes Vergessen
hat zwischen heut und gestern sich gesenkt. -
All mein Erinnern ist mir schnell geschwunden,
und nur des Einen mußich mich entsinnen,
daß nie mehr ich gehofft Euch zu begrüßen,
noch je zu Euch mein Auge zu erheben. -

Elisabeth
Was war es dann, das Euch zurückgeführt?

Tannhäuser
Ein Wunder war's,
ein unbegreiflich hohes Wunder!

Elisabeth [freudig aufwallend]
Gepriesen sei dies Wunder
aus meines Herzens Tiefe!
[Sich mäßigend, - in Verwirrung]
Verzeiht, wenn ich nicht weiß, was ich beginne!
Im Traum bin ich und tör'ger als ein Kind, -
machtlos der Macht der Wunder preisgegeben.
Fast kenn' ich mich nicht mehr; o, helfet mir,
daß ich das Rätsel meines Herzens löse!
Der Sänger klugen Weisen
lauscht' ich sonst gern und viel;
ihr Singen und ihr Preisen
schien mir ein holdes Spiel.
Doch welch ein seltsam neues Leben
rief Euer Lied mir in die Brust!
Bald wollt'es mich wie Schmerz durchbeben,
bald drang's in mich wie jähe Lust:
Gefühle, die ich nie empfunden!
Verlangen, das ich nie gekannt!
Was einst mir lieblich, war verschwunden
vor Wonnen, die noch nie genannt! -
Und als Ihr nun von uns gegangen, -
war Frieden mir und Lust dahin;
die Weisen, die die Sänger sangen,
erschienen matt mir, trüb ihr Sinn;
im Traume fühlt' ich dumpfe Schmerzen,
mein Wachen ward trübsel'ger Wahn;
die Freude zog aus meinem Herzen: -
Heinrich! Was tatet Ihr mir an?

Tannhäuser [hingerissen]
Den Gott der Liebe sollst du preisen,
er hat die Saiten mir berührt,
er sprach zu dir aus meinen Weisen,
zu dir hat er mich hergeführt!

Elisabeth
Gepriesen sei die Stunde,
gepriesen sei die Macht,
die mir so holde Kunde
von Eurer Näh' gebracht!
Von Wonneglanz umgeben,
lacht mir der Sonne Schein;
erwacht zu neuem Leben,
nenn' ich die Freude mein!

Tannhäuser
Gepriesen sei die Stunde,
gepriesen sei die Macht,
die mir so holde Kunde
aus deinem Mund gebracht.
Dem neu erkannten Leben
darf ich mich mutig weihn;
ich nenn' in freud'gem Beben
sein schönstes Wunder mein!

Wolfram [im Hintergrunde]
So flieht für dieses Leben
mir jeder Hoffnung Schein!

Tannhäuser trennt sich von Elisabeth; er geht auf Wolfram zu, umarmt ihn,
und entfernt sich mit ihm.

Dritte Szene

Der Landgraf tritt aus einem Seitengange auf; Elisabeth eilt ihm entgegen und birgt ihr Gesicht an seiner Brust.

Landgraf
Dich treff 'ich hier in dieser Halle, die
so lange du gemieden? Endlich denn
lockt dich ein Sängerfest, das wir bereiten?

Elisabeth
Mein Oheim! O, mein güt'ger Vater!

Landgraf
Drängt
es dich, dein Herz mir endlich zu erschließen?

Elisabeth
Blick mir ins Auge! Sprechen kann ich nicht.

Landgraf
Noch bleibe denn unausgesprochen
dein süß Geheimnis kurze Frist;
der Zauber bleibe ungebrochen
bis du der Lösung mächtig bist. -
So sei's! Was der Gesang so Wunderbares
erweckt und angeregt, soll heute er
enthüllen auch und mit Vollendung krönen.
Die holde Kunst, sie werde jetzt zur Tat!
[Man hört trompeten.]
Schon nahen sich die Edlen meiner Lande,
die ich zum seltnen Fest hieher beschied;
zahlreicher nahen sie als je, da sie
gehört, daß du des Festes Fürstin seist.
Vierte Szene

Trompeten. - Grafen, Ritter und Edelfrauen in reichem Schmucke werden durch Edelknaben eingeführt.

Der Landgraf mit Elisabeth empfängt und begrüßt sie.

Chor
Freudig begrüßen wir die edle Halle,
wo Kunst und Frieden immer nur verweil,
wo lange noch der frohe Ruf erschalle:
Thüringens Fürsten, Landgraf Hermann, Heil!

Die Ritter und Frauen haben die von den Edelknaben ihnen angewiesenen, in einem weiten Halbkreise erhöhnten Plätze eingenommen. Der Landgraf und Elisabeth nehmen im Vordergrunde unter einem Baldachin Ehrensitze ein.

Trompeten. - Die Sänger treten auf und verneigen sich feierlich mit ritterlichem Gruße gegen die Versammlung; darauf nehmen sie in der leergelassenen Mitte des Saales die in einem engeren Halbkreise für sie bestimmten Sitze ein. Tannhäuser im Mittelgrunde rechts, Wolfram am entgegengesetzten Ende links, der Versammlung gegenüber.

Der Landgraf [erhebt sich]
Gar viel und schön ward hier in dieser Halle
von euch, ihr lieben Sänger, schon gesungen;
in weisen Rätseln wie in heitren Liedern
erfreutet ihr gleich sinnig unser Herz. -
Wenn unser Schwert in blutig ernsten Kämpfen
stritt für des deutschen Reiches Majestät,
wenn wir dem grimmen Welfen widerstanden
und dem verderbenvollen Zwiespalt wehrten:
so ward von euch nicht mindrer Preis errungen.
Der Anmut und der holden Sitte,
der Tugend und dem reinen Glauben
erstrittet ihr durch eure Kunst
gar hohen, herrlich schönen Sieg. -
Bereitet heute uns denn auch ein Fest,
heut, wo der kühne Sänger uns zurück
gekehrt, den wir so ungern lang' vermißten.
Was wieder ihn in unsre Nähe brachte,
ein wunderbar Geheimnis dünkt es mich;
durch Liedes Kunst sollt ihr es uns enthüllen,
deshalb stell' ich die Frage jetzt an euch:
könnt ihr der Liebe Wesen mir ergründen?
Wer es vermag, wer sie am würdigsten
besingt, dem reich' Elisabeth den Preis:
er fordre ihn so hoch und kühn er wolle,
ich sorge, daß sie ihn gewähren solle. -
Auf, liebe Sänger! Greifet in die Saiten!
Die Aufgab' ist gestellt, kämpft um den Preis,
und nehmet all im voraus unsren Dank!
[Trompeten]

Chor der Ritter und Edelfrauen
Heil! Heil! Thüringens Fürsten Heil!
Der holden Kunst Beschützer Heil!

Alle setze sich. Vier Edelknaben treten vor, sammeln in einem goldenen Becher von jedem der Sänger seinen auf ein Blättchen geschriebenen Namen ein und reichen ihn Elisabeth, welche eines der Blättchen herauszieht und es den Edelknaben reicht. Diese, nachdem sie den Namen gelesen, treten feierlich in die Mitte und rufen: -

Vier Edelknaben
Wolfram von Eschenbach, beginne!

Tannhäuser stützt sich auf seine Harfe und scheint sich in
Träumereien zu verlieren. Wolfram erhebt sich.

Wolfram
Blick' ich umher in diesem edlen Kreise,
welch hoher Anblick macht mein Herz erglühn!
So viel der Helden, tapfer, deutsch und weise, -
ein stolzer Eichwald, herrlich, frisch und grün.
Und hold und tugendsam erblick' ich Frauen, -
lieblicher Blüten düftereichsten Kranz.
Es wird der Blick wohl trunken mir vom Schauen,
mein Lied verstummt vor solcher Anmut Glanz. -
Da blick' ich auf zu einem nur der Sterne,
der an dem Himmel, der mich blendet, steht:
es sammelt sich mein Geist aus jener Ferne,
andächtig sinkt die Seele in Gebet.
Und sieh! Mir zeiget sich ein Wunderbronnen,
in den mein Geist voll hohen Staunens blickt:
aus ihm er schöpfet gnadenreiche Wonnen,
durch die mein Herz er namenlos erquickt.
Und nimmer möcht' ich diesen Bronnen trüben,
berühren nicht den Quell mit frevlem Mut:
in Anbetung möcht' ich mich opfernd üben,
vergießen froh mein letztes Herzensblut. -
Ihr Edlen mögt in diesen Worten lesen,
wie ich erkenn' der Liebe reinstes Wesen!

Die Ritter und Frauen [in beifälliger Bewegung]
So ists! So ist's! Gepriesen sei dein Lied!

Tannhäuser [der gegen das Ende von Wolframs Gesange wie aus dem Traume auffuhr, erhebt sich schnell]
Auch ich darf mich so glücklich nennen
zu schaun, was, Wolfram, du geschaut!
Wer sollte nicht den Bronnen kennen?
Hör, seine Tugend preis' ich laut! -
Doch ohne Sehnsucht heiß zu fühlen
ich seinem Quell nicht nahen kann:
Des Durstes Brennen muß ich kühlen,
getrost leg' ich die Lippen an.
In vollen Zügen trink' ich Wonnen,
in die kein Zagen je sich mischt:
denn unversiegbar ist der Bronnen,
wie mein Verlangen nie erlischt.
So, daß mein Sehnen ewig brenne,
lab' an dem Quell ich ewig mich:
und wisse, Wolfram, so erkenne
der Liebe wahrstes Wesen ich!

Elisabeth macht eine Bewegung, ihren Beifall zu bezeigen; da aber alle Zuhörer in ernstem Schweigen verharren, hält sie sich schüchtern zurück.

Walther von der Vogelweide [erhebt sich]
Den Bronnen, den uns Wolfram nannte,
ihn schaut auch meines Geistes Licht;
doch, der in Durst für ihn entbrannte,
du, Heinrich, kennst ihn wahrlich nicht.
Laß dir denn sagen, laß dich lehren:
der Bronnen ist die Tugend wahr.
Du sollst in Inbrunst ihn verehren
und opfern seinem holden Klar.
Legst du an seinen Quell die Lippen,
zu kühlen frevle Leidenschaft,
ja, wolltest du am Rand nur nippen,
wich' ewig ihm die Wunderkraft!
Willst du Erquickung aus dem Bronnen haben,
mußt du dein Herz, nicht deinen Gaumen laben.

Die Zuhörer [in lautem Beifall]
Heil Walther! Preis sei deinem Liede!

Tannhäuser [sich heftig erhebend]
O Walther, der du also sangest,
du hast die Liebe arg entstellt!
Wenn du in solchem Schmachten bangest,
versiegte wahrlich wohl die Welt.
Zu Gottes Preis in hoch erhabne Fernen,
blickt auf zum Himmel, blickt zu seinen Sternen!
Anbetung solchen Wundern zollt,
da ihr sie nicht begreifen sollt!
Doch was sich der Berührung beuget,
euch Herz und Sinnen nahe liegt,
was sich, aus gleichem Stoff erzeuget,
in weicher Formung an euch schmiegt, -
dem ziemt Genuß in freud'gem Triebe,
und im Genuß nur kenn' ich Liebe!

Große Aufregung unter den Zuhörern.

Biterolf [sich mit Ungestüm erhebend]
Heraus zum Kampfe mit uns allen!
Wer bliebe ruhig, hört er dich?
Wird deinem Hochmut es gefallen,
so höre, Lästrer, nun auch mich!
Wenn mich begeistert hohe Liebe,
stählt sie die Waffen mir mit Mut;
daß ewig ungeschmäht sie bliebe,
vergöss' ich stolz mein letztes Blut.
Für Frauenehr' und hohe Tugend
als Ritter kämpf' ich mit dem Schwert;
doch, was Genuß beut' deiner Jugend,
ist wohlfeil, keines Streiches wert.

Die Zuhörer [in tobendem Beifall]
Heil, Biterolf! Hier unser Schwert!

Tannhäuser [in stets zunehmender Hitze aufspringend]
Ha, tör'ger Prahler, Biterolf!
Singst du von Liebe, grimmer Wolf?
Gewißlich hast du nicht gemeint,
was mir genießenswert erscheint.
Was hast du Ärmster wohl genossen?
Dein Leben war nicht liebereich,
und was von Freuden dir entsprossen,
das galt wohl wahrlich keinen Streich!
[Zunehmende Aufregung unter den Zuhörern]

Ritter [von verschiedenen Seiten]
Laßt ihn nicht enden! - Wehret seiner Kühnheit!

Landgraf [zu Biterolf, der nach dem Schwerte greift]
Zurück das Schwert! Ihr Sänger, haltet Frieden!

Wolfram [erhebt sich in edler Entrüstung. Bei seinem
Beginn tritt sogleich die größte Ruhe wieder ein]

O Himmel, laß dich jetzt erflehen,
gib meinem Lied der Weihe Preis!
Gebannt laß mich die Sünde sehen
aus diesem edlen, reinen Kreis!
Dir, hohe Liebe, töne
begeistert mein Gesang,
die mir in Engels-Schöne
tief in die Seele drang!
Du nahst als Gottgesandte,
ich folg' aus holder Fern', -
so führst du in die Lande,
wo ewig strahlt dein Stern.

Tannhäuser [in höchster Verzückung]
Dir, Göttin der Liebe, soll mein Lied ertönen!
Gesungen laut sei jetzt dein Preis von mir!
Dein süßer Reiz ist Quelle alles Schönen,
und jedes holde Wunder stammt von dir.
Wer dich mit Glut in seinen Arm geschlossen,
was Liebe ist, kennt er, nun er allein: -
Armsel'ge, die ihr Liebe nie genossen,
zieht hin, zieht in den Berg der Venus ein!
[Allgemeiner Aufbruch und Entsetzen]

Alle
Ha, der Verruchte! Fliehet ihn!
Hört es! Er war im Venusberg!

Die Edelfrauen
Hinweg! Hinweg aus seiner Näh'!

Sie entfernen sich in größter Bestürzung unter Gebärden des Abscheus. Nur Elisabeth, welche dem Verlaufe des Streites in furchtbar wachsender Angst zuhörte, bleibt von den Frauen allein zurück, bleich, mit dem größten Aufwand ihrer Kraft an einer der hölzernen Säulen des Baldachins sich aufrecht erhaltend.

Der Landgraf, alle Ritter und Sänger habe ihre Sitze verlassen und treten zusammen. Tannhäuser zur äußersten Linken verbleibt noch eine Zeitlang wie in Verzückung.

Landgraf, Ritter und Sänger
Ihr habt's gehört! Sein frevIer Mund
tat das Bekenntnis schrecklich kund.
Er hat der Hölle Lust geteilt,
im Venusberg hat er geweilt! -
Entsetzlich! Scheußlich! Fluchenswert!
In seinem Blute netzt das Schwert!
Zum Höllenpfuhl zurückgesandt,
sei er gefemt, sei er gebannt!

Alle stürzen mit entblößten Schwertern auf Tannhäuser ein, welcher eine trotzige Stellung einnimmt. Elisabeth wirft sich mit einem herzzerreißenden Schrei dazwischen und deckt Tannhäuser mit ihrem Leibe.

Elisabeth
Haltet ein! -

Bei ihrem Anblick halten alle in größter Betroffenheit an.

Landgraf, Ritter und Sänger
Was seh' ich? Wie, Elisabeth!
Die keusche Jungfrau für den Sünder?

Elisabeth
Zurück! Des Todes achte ich sonst nicht!
Was ist die Wunde eures Eisens gegen
den Todesstoß, den ich von ihm empfing?

Landgraf, Ritter, Sänger
Elisabeth! Was muß ich hören?
Wie ließ dein Herz dich so betören,
von dem die Strafe zu beschwören,
der auch so furchtbar dich verriet?

Elisabeth
Was liegt an mir? Doch er, - sein Heil!
Wollt ihr sein ewig Heil ihm rauben?

Landgraf, Ritter, Sänger
Verworfen hat er jedes Hoffen,
niemals wird ihm des Heils Gewinn!
Des Himmels Fluch hat ihn getroffen;
in seinen Sünden fahr' er hin!
[Sie dringen von neuem auf Tannhäuser ein.]

Elisabeth
Zurück von ihm! Nicht ihr seid seine Richter!
Grausame! Werft von euch das wilde Schwert
und gebt Gehör der reinen Jungfrau Wort
Vernehmt durch mich, was Gottes Wille ist! -
Der Unglücksel'ge, den gefangen
ein furchtbar mächt'ger Zauber hält,
wie? sollt' er nie zum Heil gelangen
durch Reu' und Buß' in dieser Welt?
Die ihr so stark im reinen Glauben,
verkennt ihr so des Höchsten Rat?
Wollt ihr des Sünders Hoffnung rauben,
so sagt, was euch er Leides tat?
Seht mich, die Jungfrau, deren Blüte
mit einem jähen Schlag er brach, -
die ihn geliebt tief im Gemüte,
der jubelnd er das Herz zerstach: -
Ich fleh' für ihn, ich flehe für sein Leben,
zur Buße lenk' er reuevoll den Schritt!
Der Mut des Glaubens sei ihm neu gegeben,
daß auch für ihn einst der Erlöser litt!

Tannhäuser [nach und nach von der Höhe seiner Aufregung und seines Trotzes herabgesunken, durch Elisabeths Fürsprache auf das
heftigste ergriffen, sinkt in Zerknirschung zusammen]

Weh! Weh mir Unglücksel'gem!

Landgraf, Sänger und Ritter [allmählich beruhigt und
gerührt]

Ein Engel stieg aus lichtem Äther,
zu künden Gottes heil'gen Rat. -
Blick hin, du schändlicher Verräter,
werd inne deine Missetat!
Du gabst ihr Tod, sie bittet für dein Leben;
wer bliebe rauh, hört er des Engels Flehn?
Darf ich auch nicht dem Schuldigen vergeben
dem Himmels-Wort kann ich nicht widerstehn.

Tannhäuser
Zum Heil den Sündigen zu führen,
die Gott-Gesandte nahte mir:
doch, ach! sie frevelnd zu berühren
hob ich den Lästerblick zu ihr!
O du, hoch über diesen Erdengründen,
die mir den Engel meines Heils gesandt,
erbarm dich mein, der ach! so tief in Sünden
schmachvoll des Himmels Mittlerin verkannt!

Landgraf [nach einer Pause]
Ein furchtbares Verbrechen ward begangen: -
es schlich mit heuchlerischer Larve sich
zu uns der Sünde fluchbeladner Sohn. -
Wir stoßen dich von uns, - bei uns darfst du
nicht weilen; schmachbefleckt ist unser Herd
durch dich, und dräuend blickt der Himmel selbst
auf dieses Dach, das dich zu lang' schon birgt.
Zur Rettung doch vor ewigem Verderben
steht offen dir ein Weg: von mir dich stoßend,
zeig' ich ihn dir: - nütz ihn zu deinem Heil! -
Versammelt sind aus meinen Landen
bußfert'ge Pilger, stark an Zahl:
die ält'ren schon voran sich wandten,
die jüng'ren rasten noch im Tal.
Nur um geringer Sünde willen
ihr Herz nicht Ruhe ihnen läßt,
der Buße frommen Drang zu stillen
ziehn sie nach Rom zum Gnadenfest.

Landgraf, Sänger und Ritter
Mit ihnen sollst du wallen
zur Stadt der Gnadenhuld,
im Staub dort niederfallen
und büßen deine Schuld!
Vor ihm stürz dich darnieder,
der Gottes Urteil spricht;
doch kehre nimmer wieder,
ward dir sein Segen nicht!
Mußt' unsre Rache weichen,
weil sie ein Engel brach:
dies Schwert wird dich erreichen,
harrst du in Sünd und Schmach!

Elisabeth
Laß hin zu dir ihn wallen,
du Gott der Gnad' und Huld!
Ihm, der so tief gefallen,
vergib der Sünden Schuld!
Für ihn nur will ich flehen,
mein Leben sei Gebet;
laß ihn dein Leuchten sehen
eh' er in Nacht vergeht!
Mit freudigem Erbeben
laß dir ein Opfer weihn!
Nimm hin, o nimm mein Leben:
nicht nenn' ich es mehr mein!

Tannhäuser
Wie soll ich Gnade finden,
wie büßen meine Schuld?
Mein Heil sah ich entschwinden,
mich flieht des Himmels Huld.
Doch will ich büßend wallen,
zerschlagen meine Brust,
im Staube niederfallen, -
Zerknirschung sei mir Lust:
o, daß nur er versöhnet,
der Engel meiner Not,
der sich, so frech verhöhnet,
zum Opfer doch mir bot!

Gesang der Jüngeren Pilger [aus dem Tale heraufschallend]
Am hohen Fest der Gnadenhuld
in Demut sühnet eure Schuld!
Gesegnet wer im Glauben treu:
er wird erlöst durch Buß' und Reu'.

Alle haben innegehalten und mit Rührung dem Gesange zugehört. Tannhäuser dessen Züge von einem Strahle schnell erwachter Hoffnung erleuchtet werden, eilt ab mit dem Rufe: -

Nach Rom!

Alle [ihm nachrufend]
Nach Rom!
Der Vorhang fällt schnell.

Tannhäuser. Dritter Aufzug

Tannhäuser
Dritter Aufzug

Erste Szene

Tal vor der Wartburg, links der Hörselberg, - wie am Schlusse der ersten Aufzugs, nur in herbstlicher Färbung.

Der Tag neigt neigt sich zum Abend.

Auf dem kleinen Bergvorsprunge rechts, vor dem Marienbilde, liegt
Elisabeth in brünstigem Gebete dahingestreckt.

Wolfram kommt links von der waldigen Höhe herab. Auf halber Höhe
hält er an, als er Elisabeth gewahrt.

Wolfram
Wohl wußt' ich hier sie im Gebet zu finden,
wie ich so oft sie treffe, wenn ich einsam
aus wald'ger Höh' mich in das Tal verirre. -
Den Tod, den er ihr gab, im Herzen,
dahingestreckt in brünst'gen Schmerzen,
fleht für sein Heil sie Tag und Nacht: -
o heil'ger Liebe ew'ge Macht! -
Von Rom zurück erwartet sie die Pilger, -
schon fällt das Laub, die Heimkehr steht bevor: -
kehrt er mit den Begnadigten zurück?
Dies ist ihr Fragen, dies ihr Flehen, -
ihr Heil'gen, laßt erfüllt es sehen!
Bleibt auch die Wunde ungeheilt, -
o, würd' ihr Lindrung nur erteilt!

Als er weiter hinabsteigen will, vernimmt er aus der Ferne den Gesang der älteren Pilger sich nähern; er hält abermals an.

Elisabeth [erhebt sich, dem Gesange lauschend]
Dies ist ihr Sang, - sie sind's, sie kehren heim!
Ihr Heil'gen, zeigt mir jetzt mein Amt,
daß ich mit Würde es erfülle!

Wolfram [während der Gesang sich langsam nähert]
Die Pilger sind's, - es ist die fromme Weise,
die der empfangnen Gnade Heil verkündet. -
O Himmel, stärke jetzt ihr Herz
für die Entscheidung ihres Lebens!

Gesang der Älteren Pilger [mit welchem diese anfangs aus der Ferne sich nähern, dann von dem Vordergrunde rechts her die Bühne erreichen, und das Tal entlang der Wartburg zu ziehen, bis sie hinter dem Bergvorsprunge im Hintergrunde verschwinden]
Beglückt darf nun dich, o Heimat, ich schauen,
und grüßen froh deine lieblichen Auen;
nun lass' ich ruhn den Wanderstab,
weil Gott getreu ich gepilgert hab'.
Durch Sühn' und Buß' hab' ich versöhnt
den Herren, dem mein Herze frönt,
der meine Reu' mit Segen krönt,
den Herren, dem mein Lied ertönt.
Der Gnade Heil ist dem Büßer beschieden,
er geht einst ein in der Seligen Frieden!
Vor Höll' und Tod ist ihm nicht bang,
drum preis' ich Gott mein Lebelang.
Halleluja in Ewigkeit!
Halleluja in Ewigkeit!

Elisabeth hat von ihrem erhöhten Standpunkte herab mit großer Aufregung unter dem Zuge der Pilger nach Tannhäuser geforcht. - Der Gesang verhallt allmählich; - die Sonne geht unter.

Elisabeth [in schmerzlicher, aber ruhiger Fassung]
Er kehret nicht zurück!
[Sie senkt sich mit großer Feierlichkeit auf die Knie.]
Allmächt'ge Jungfrau, hör mein Flehen!
Zu dir, Gepriesne, rufe ich!
Laß mich im Staub vor dir vergehen,
o, nimm von dieser Erde mich!
Mach, daß ich rein und engelgleich
eingehe in dein selig Reich! -
Wenn je, in tör'gem Wahn befangen,
mein Herz sich abgewandt von dir -
wenn je ein sündiges Verlangen,
ein weltlich Sehnen keimt' in mir -
so rang ich unter tausend Schmerzen,
daß ich es töt' in meinem Herzen!
Doch, konnt'ich jeden Fehl nicht büßen,
so nimm dich gnädig meiner an,
daß ich mit demutsvollem Grüßen
als würd'ge Magd dir nahen kann:
um deiner Gnaden reichste Huld
nur anzuflehn für seine Schuld! -

Sie verbleibt eine Zeitlang mit verklärtem Gesicht gen Himmel gewendet; als sie sich dann langsam erhebt, erblickt sie Wolfram, welcher sich genähert und sie mit inniger Rührung beobachtet hat. - Als er sie anreden zu wollen scheint, macht sie ihm eine Gebärde, daß er nicht sprechen möge.

Wolfram
Elisabeth, dürft' ich dich nicht geleiten?

Elisabeth drückt ihm abermals durch Gebärden aus, - sie danke ihm und seiner treuen Liebe aus vollem Herzen; ihr Weg führe sie aber gen Himmel, wo sie ein hohes Amt zu verrichten habe; er solle sie daher ungeleitet gehen lassen, ihr auch nicht folgen. - Sie geht langsam auf dem Bergwege, auf welchem sie noch lange in der Entfernung gesehen wird, der Wartburg zu..


Zweite Szene

Wolfram [ist zurückgeblieben; er hat Elisabeth lange nachgesehen, setzt sich links am Fuße des Talhügels nieder, ergreift die Harfe, und beginnt nach einem Vorspiele]
Wie Todesahnung Dämmrung deckt die Lande,
umhüllt das Tal mit schwärzlichem Gewande;
der Seele, die nach jenen Höhn verlangt,
vor ihrem Flug durch Nacht und Grausen bangt: -
da scheinest du, o lieblichster der Sterne,
dein sanftes Licht entsendest du der Ferne;
die nächt'ge Dämmrung teilt dein lieber Strahl,
und freundlich zeigst den Weg du aus dem Tal. -
O du, mein holder Abendstern,
wohl grüßt' ich immer dich so gern:
vom Herzen, das sie nie verriet,
grüß sie, wenn sie vorbei dir zieht,
wenn sie entschwebt dem Tal der Erden,
ein sel'ger Engel dort zu werden!

Dritte Szene

Es ist Nacht geworden. - Tannhäuser tritt auf. Er trägt zerrissene Pilgerkleidung, sein Antlizt ist bleich und entstellt; er wankt matten Schrittes an seinem Stabe.

Tannhäuser
Ich hörte Harfenschlag - wie klang er traurig!
Der kam wohl nicht von ihr. -

Wolfram
Wer bist du, Pilger, der du so einsam wanderst?

Tannhäuser
Wer ich bin?
Kenn' ich doch dich recht gut; - Wolfram bist du,
der wohlgeübte Sänger.

Wolfram
Heinrich! Du?
Was bringt dich her in diese Nähe? Sprich!
Wagst du es, unentsündigt wohl den Fuß
nach dieser Gegend herzulenken?

Tannhäuser
Sei außer Sorg', mein guter Sänger! -
Nicht such' ich dich noch deiner Sippschaft einen.
Doch such' ich wen, der mir den Weg wohl zeige,
den Weg, den einst so wunderleicht ich fand --

Wolfram
Und welchen Weg?

Tannhäuser [mit unheimlicher Lüsternheit]
Den Weg zum Venusberg!

Wolfram
Entsetzlicher! Entweihe nicht mein Ohr!
Treibt es dich dahin?

Tannhäuser
Kennst du wohl den Weg?

Wolfram
Wahnsinn'ger! Grauen faßt mich, hör' ich dich!
Wo warst du? Sag, zogst du denn nicht nach Rom?

Tannhäuser [wütend]
Schweig mir von Rom!

Wolfram
Warst nicht beim heil'gen Feste?

Tannhäuser
Schweig mir von ihm!

Wolfram
So warst du nicht? - Sag, ich beschwöre dich!

Tannhäuser [nach einer Pause, wie sich besinnend, mit schmerzlichem Ingrimm]
Wohl war auch ich in Rom. -

Wolfram
So sprich! Erzähle mir, Unglücklicher!
Mich faßt ein tiefes Mitleid für dich an.

Tannhäuser [nachdem er Wolfram lange mit gerührter Verwunderung betrachtet hat]
Wie sagst du, Wolfram? Bist du nicht mein Feind?

Wolfram
Nie war ich es, so lang' ich fromm dich wähnte! -
Doch sprich! Du pilgertest nach Rom?

Tannhäuser
Wohl denn!
Hör an! Du,Wolfram, du sollst es erfahren.

Er läßt sich erschöpft am Fuße des vorderen Bergvorsprunges neider. Wolfram will sich an seiner Seite niedersetzen.

Bleib fern von mir! Die Stätte, wo ich raste,
ist verflucht. - Hör an, Wolfram, hör an!

Wolfram bleibt in geringer Entfernung vor Tannhäuser stehen.

Inbrunst im Herzen, wie kein Büßer noch
sie je gefühlt, sucht' ich den Weg nach Rom.
Ein Engel hatte, ach! der Sünde Stolz
dem Übermütigen entwunden: -
für ihn wollt' ich in Demut büßen,
das Heil erflehn, das mir verneint,
um ihm die Träne zu versüßen,
die er mir Sünder einst geweint! -
Wie neben mir der schwerstbedrückte Pilger
die Straße wallt', erschien mir allzuleicht: -
betrat sein Fuß den weichen Grund der Wiesen,
der nackten Sohle sucht' ich Dorn und Stein;
ließ Labung er am Quell den Mund genießen,
sog ich der Sonne heißes Glühen ein; -
wenn fromm zum Himmel er Gebete schickte,
vergoß mein Blut ich zu des Höchsten Preis; -
als das Hospiz die Wanderer erquickte,
die Glieder bettet' ich in Schnee und Eis: -
verschloßnen Aug's, ihr Wunder nicht zu schauen,
durchzog ich blind Italiens holde Auen: -
ich tat's, - denn in Zerknirschung wollt' ich büßen,
um meines Engels Tränen zu versüßen! -

Nach Rom gelangt' ich so zur heil'gen Stelle,
lag betend auf des Heiligtumes Schwelle; -
der Tag brach an: - da läuteten die Glocken,
hernieder tönten himmlische Gesänge;
da jauchzt' es auf in brünstigem Frohlocken,
denn Gnad' und Heil verhießen sie der Menge.
Da sah ich ihn, durch den sich Gott verkündigt,
vor ihm all Volk im Staub sich niederließ;
und Tausenden er Gnade gab, entsündigt
er Tausende sich froh erheben hieß. -

Da naht' auch ich; das Haupt gebeugt zur Erde,
klagt' ich mich an mit jammernder Gebärde
der bösen Lust, die meine Sinn' empfanden,
des Sehnens, das kein Büßen noch gekühlt;
und um Erlösung aus den heißen Banden
rief ich ihn an, von wildem Schmerz durchwühlt. -
Und er, den so ich bat, hub an: -
«Hast du so böse Lust geteilt,
dich an der Hölle Glut entflammt,
hast du im Venusberg geweilt:
so bist nun ewig du verdammt!
Wie dieser Stab in meiner Hand
nie mehr sich schmückt mit frischem Grün,
kann aus der Hölle heißem Brand
Erlösung nimmer dir erblühn!» -

Da sank ich in Vernichtung dumpf darnieder,
die Sinne schwanden mir. - Als ich erwacht,
auf ödem Platze lagerte die Nacht, -
von fern her tönten frohe Gnadenlieder. -
Da ekelte mich der holde Sang, -
von der Verheißung lügnerischem Klang,
der eiseskalt mir durch die Seele schnitt,
trieb Grausen mich hinweg mit wildem Schritt. -
Dahin zog's mich, wo ich der Wonn' und Lust
so viel genoß an ihrer warmen Brust! -
Zu dir, Frau Venus, kehr' ich wieder,
in deiner Zauber holde Nacht;
zu deinem Hof steig' ich darnieder,
wo nun dein Reiz mir ewig lacht!

Wolfram
Halt ein! Halt ein, Unseliger!

Tannhäuser
Ach, laß mich nicht vergebens suchen, -
wie leicht fand ich doch einstens dich!
Du hörst, daß mir die Menschen fluchen, -
nun, süße Göttin, leite mich!

Wolfram
Wahnsinniger, wen rufst du an?
Leichte Nebel hüllen allmählich die Szene ein.

Tannhäuser
Ha! fühlest du nicht milde Lüfte?

Wolfram
Zu mir! Es ist um dich getan!

Tannhäuser
Und atmest du nicht holde Düfte?
Hörst du nicht die jubelnde Klänge?

Wolfram
In wildem Schauer bebt die Brust!

Tannhäuser
Das ist der Nymphen tanzende Menge! -
Herbei, herbei zu Wonn' und Lust!

Eine rosige Dämmerung beginnt die Nebel zu durchleuchten; durch sie gewahrt man wirre Bewegungen tanzender Nymphen.

Wolfram
Weh, böser Zauber tut sich auf!
Die Hölle naht in wildem Lauf.

Tannhäuser
Entzücken dringt durch meine Sinne,
gewahr' ich diesen Dämmerschein;
dies ist das Zauberreich der Minne,
im Venusberg drangen wir ein!
In heller, rosiger Beleuchtung wird Venus, auf einem Lager ruhend, sichtbar.

Venus
Willkommen, ungetreuer Mann!
Schlug dich die Welt mit Acht und Bann?
Und findest nirgends du Erbarmen,
suchst Liebe nun in meinen Armen?

Tannhäuser
Frau Venus, o, Erbarmungsreiche
Zu dir, zu dir zieht es mich hin!

Wolfram
Du Höllenzauber, weiche, weiche!
Berücke nicht des Reinen Sinn!

Venus
Nahst du dich wieder meiner Schwelle,
sei dir dein Übermut verziehn;
ewig fließt dir der Freuden Quelle,
und nimmer sollst du von mir fliehn!

Tannhäuser
Mein Heil, mein Heil hab'ich verloren,
nun sei der Hölle Lust erkoren!

Wolfram [ihn heftig zurückhaltend]
Allmächt'ger, steh dem Frommen bei!
Heinrich, - ein Wort, es macht dich frei -:
dein Heil -!

Venus
Zu mir!

Tannhäuser [zu Wolfram]
Laß ab von mir!

Venus
O komm! Auf ewig sei nun mein!

Wolfram
Noch soll das Heil dir Sünder werden!

Tannhäuser
Nie, Wolfram, nie! Ich muß dahin!

Wolfram
Ein Engel bat für dich auf Erden -
bald schwebt er segnend über dir:
Elisabeth!

Tannhäuser [der sich soeben von Wolfram losgerissen, bleibt, wie von einem heftigen Schlage gelähmt, an die Stelle geheftet]
Elisabeth!

Männergesang [aus dem Hintergrunde]
Der Seele Heil, die nun entflohn
dem Leib der frommen Dulderin!

Wolfram [nach dem ersten Eintritt des Gesanges]
Dein Engel fleht für dich an Gottes Thron, -
er wird erhört! Heinrich, du bist erlöst!

Venus
Weh! Mir verloren!
Sie verschwindet, und mit ihr die ganze zauberische Erscheinung. Das Tal, vom Morgenrot erleuchtet, wird wieder sichtbar; von der Wartburg her geleitet ein Trauerzug einen offenen Sarg.

Männergesang
Ihr ward der Engel sel'ger Lohn,
himmlischer Freuden Hochgewinn.

Wolfram [Tannhäuser in den Armen sanft umschlossen haltend]
Und hörst du diesen Gesang?

Tannhäuser
Ich höre!R

Von hier an betritt der Trauerzug die Tiefe des Tales, die älteren Pilger voran; den offenen Sarg mit der Leiche Elisabeths tragen Edle, der Landgraf und die Sänger geleiten ihn zur Seite, Grafen und Edle folgen.

Männergesang
Heilig die Reine, die nun vereint
göttlicher Schar vor dem Ewigen steht!
Selig der Sünder, dem sie geweint,
dem sie des Himmels Heil erfleht!

Auf Wolframs Bedeuten ist der Sarg in der Mitte der Bühne niedergesetzt worden. Wolfram geleitet Tannhäuser zu der Leiche, an welcher dieser niedersinkt.

Tannhäuser
Heilige Elisabeth, bitte für mich!
[Er stirbt.]

Die Jüngeren Pilger [auf dem vorderen Bergvorsprung
einherziehend]

Heil! Heil! Der Gnade Wunder Heil!
Erlösung ward der Welt zuteil!
Es tat in nächtlich heil'ger Stund'
der Herr sich durch ein Wunder kund:
den dürren Stab in Priesters Hand
hat er geschmückt mit frischem Grün:
dem Sünder in der Hölle Brand
soll so Erlösung neu erblühn!
Ruft ihm es zu durch alle Land',
der durch dies Wunder Gnade fand!
Hoch über aller Welt ist Gott,
und sein Erbarmen ist kein Spott!
Halleluja! Halleluja!
Halleluja!

Alle [in höchster Ergriffenheit]
Der Gnade Heil ist dem Büßer beschieden,
er geht nun ein in der Seligen Frieden!
Der Vorhang fällt.

ENDE DER OPER

Тангейзер. Перевод Виктора Коломийцова (парижская редакция)

Предисловие

“Ступай, безумец, – счастья ищи!”

Две народные саги породили эту драму: легенда о состязании миннезингеров в Вартбурге и легенда о франконском рыцаре-певце Тангейзере. В обоих преданиях отразились народные представления о красоте и силе искусства.

Первое из этих сказаний повествует о турнире знаменитых певцов-поэтов, происходившем при дворе ландграфа Германа Тюрингенского, в замке Вартбурге близ Эйзенаха. Вольфрам фон-Эшенбах, Вальтер фон-дер-Фогельвейде, Битерольф, Генрих дер-Шрейбер, Рейнмар фон-Цветер и Генрих фон-Офтердинген звучными гимнами прославляют великих государей, покровителей искусства, – в особенности же ландграфа Германа. Только гордый и своенравный Офтердинген выше всех ставит австрийского герцога Леопольда славного, – благородного друга поэзии, которого он сравнивает с орлом и солнцем. Остальные певцы горячо возражают Офтердингену. Вальтер называет ландграфа Германа днём, предшествующим солнцу. Каждый из состязающихся поставил в заклад свою голову, и Офтердингену грозит смертельная опасность. Но за него заступается ландграфиня София, и ему разрешают вызвать из Венгрии в качестве третейского судьи, великого поэта и волшебника Клингзора. Эта таинственная личность, имеющая несомненное общение с адом, спасает Офтердингена, – доказав, что без солнца не может зародиться день.

Предание о Тангейзере связано с той же поэтичной местностью Тюрингенвальда. В окрестностях Эйзенаха стоит гора, из недр которой по ночам слышатся стоны зачарованных и погибших душ, – почему гора и получила название “Хёрзельберг” (Hцrseelenberg или, сокращённо, Hцrselberg). Но кроме скорбных звуков оттуда доносятся и звуки упоительной музыки, клики безмерного веселья и ликования. То услаждаются покинувшие мир языческие боги, – в особенности же богиня весны, юности и любви Хольда (Фрейя), которую народная фантазия, под влиянием догматического христианства, постепенно наделила чувственными, “порочными” наклонностями, отождествив её с Венерой, античной богиней сладострастия. Заманенного в её волшебный грот ожидают высшие любовные восторги, но ему уже нет возврата на землю.* Странствующему рыцарю-певцу Тангейзеру открылись эти чары: услыхав сладостное пение и увидав прекрасный женский образ, манивший его, он не стал сопротивляться соблазну ада. Своими пламенными, вдохновенными гимнами в честь любви он сам пленяет Венеру и в её объятиях вкушает безбрежные радости божественной страсти в течение целого года. Но затем его охватила тоска по земле и жажда искупить свой грех. Однако влюблённая богиня не хочет и слышать о разлуке и отпускает своего певца только тогда, когда он призывает святую Деву Марию и даёт клятву вернуться, если не найдёт на земле прощения. Расставшись с Венерой, Тангейзер отправляется паломником в Рим и кается перед Папой. Но святой отец отвергает грешника. “Как посох в руке моей, – говорит он, – никогда не зазеленеет вновь листвой, так и твой грех никогда не будет забыт и прощён”. В отчаянии Тангейзер покидает Рим; ему остался один путь, – в Венерин грот. Богиня радостно принимает своего возлюбленного. Но через три дня сухой папский посох вдруг зазеленел. Папа разослал гонцов во все страны, чтобы отыскать того, кого простил сам Господь Бог; но было поздно, – Тангейзера никто уже более не видел.

* * *

Вагнер с удивительной художественной чуткостью связал воедино обе эти легенды, что дало ему возможность создать и противопоставить Венере трогательный образ Елизаветы, чистая и самоотверженная любовь которой не менее обаятельна и не менее могуча. Красота языческая, чувственно-телесная, и красота духовная, озарённая христианским просветлением, – вот два полюса, два взаимно исключающие пути, с одинаковой силой влекущие человека. Третьего пути нет. Между тем природа человека страстно жаждет совмещения обоих культов, ибо только в синтезе этих начал человек мог бы найти полное личное счастье. Венера или Елизавета? Обе манят к себе, обе неотразимо прекрасны, – но ни мир физических наслаждений, ни мир духовных радостей не в состоянии всецело насытить и успокоить человека. И вот он в продолжение многих веков мечется с одного пути на другой, в вечном стремлении, в безысходном искании. И если в конце концов христианский аскетизм торжествует, то это торжество даётся ценою гибели человека, его смертью. – Вот сущность трагедии Тангейзера.

В равно увлекательных драматических контурах и красках представил нам Вагнер и всепокоряющую идеальность Елизаветы, и пленительные чары Венеры: антитеза эта нашла себе в “Тангейзере” ярчайшее сценическое воплощение. Но драматизм усилен здесь ещё и другим параллельным контрастом: сухой религиозной догме противопоставлено великое милосердие Божие. Смертельно раненая Тангейзером в самое сердце, Елизавета героически защищает певца Венеры (потрясающий момент!) и молится за него. И небо прощает “грехопадение”, не прощённое людьми, – прощает свободу человеческого духа, устремляющегося к высшей, законченной красоте и вступающего в конфликт с тесными рамками условной морали.

И эта борьба, эти страсти и контрасты обвеяны дыханием вековечной жизни-природы. Что может быть сильнее, правдивее и понятнее той единственной в своём роде сцены, когда Тангейзер, вырвавшись из объятий Венеры, из “алой дымки” сгущённой чувственности, – вдруг снова попадает на землю, в тихое солнечное утро, и внимает простодушной свирели пастуха, молитвенному пению странников и приветливому, бодрящему трепетанию вешнего леса? Как неподражаемо и вместе просто передано охватившее Тангейзера настроение! Пастух тоже очарован живительницей Хольдой, но его мечтательность безмятежна, как безмятежны колокольчики его стада; а там вдали звучит мирный благовест, перекликаются жизнерадостные охотничьи рога… “О, как жизнь прекрасна! Живи! Надейся!” – так шепчет весна… И весь мир ей восторженно вторит, – всё сулит блаженство обновления. Но вот пришла осень, – и её падающая листва покрывает могилу увядших, несбывшихся надежд: в сумеречном воздухе, при кротком мерцании вечерней звезды, таинственно дрожат и тают рыдающие аккорды последнего прощания… Проносится скорбное дуновение смерти…

* * *

“Тангейзер” написан почти 70 лет тому назад,* но его захватывающая “человеческая” сущность, представленная так образно и пластично, нисколько не устарела, да никогда и не может устареть. Эта прекраснейшая музыкально-драматическая концепция будет производить глубокое впечатление до тех пор, пока не оскудеют и не иссякнут на земле человеческий дух, человеческие чувства и страсти. А если сама драма “Тангейзера”, как известная художественная идея, обладает тайной вечной юности, то eo ipso не стареет и его музыка, – так как уже и в этом “молодом” произведении Вагнера музыку нельзя по существу оценивать вне текста и действия, т.е. независимо от сценического замысла. “У меня так не бывает, – пишет Вагнер, – чтобы я взял первый подвернувшийся под руку сюжет, обработал его в стихотворной форме и затем только начал обдумывать, как бы сочинить также и подходящую к нему музыку. Раньше чем написать хотя бы один стих, раньше чем набросать хотя бы одну сцену, – я уже опьянён музыкальными испарениями моей драмы; я уже ношу в голове все звуки, все характеризующие мотивы, так что когда стихи готовы и сцены установлены, – у меня вместе с тем готова и сама “опера”: детальная музыкальная отделка является, в общем, только дополнительной работой, – работой спокойной и рассудочной, которой предшествовал момент подлинного творчества”. Так говорит Вагнер, – и мы это ясно чувствуем во всех его произведениях: все они задуманы в музыке, а музыка каждого из них, в свою очередь, задумана в драматической поэзии.

Итак, речь может идти только о “детальной музыкальной отделке”. Правда, поэт-композитор в “Тангейзере” ещё отдаёт известную дань старым оперным формам; правда и то, что некоторые музыкально-изобразительные средства (ритмы и гармонии) этой партитуры местами кажутся довольно примитивными по сравнению с более гибким, богатым и разнообразным языком Вагнера последующего периода. Но эта относительная примитивность средств, отнюдь не исключающая высокого мастерства как общей фактуры, так и множества частностей, – эта превзойдённая впоследствии самим Вагнером техника не способна парализовать или хотя бы существенно ослабить того, что есть дух и чувство самой музыки-драмы и что преисполнено свежего, могучего вдохновения.

Условные оперные формы сказываются кое-где в ансамблях “Тангейзера”, – главным образом, в грандиозном финале второго акта, с неоднократным повторением одних и тех же слов. Но и его широкий мелос оживлён драматическим подъёмом и нарастанием, а знаменитый септет первого действия не только восхищает нас мелодическим богатством и красотой чисто-музыкальной структуры, но и производит впечатление полной жизненной естественности. И если всё-таки приходится делать оговорки относительно иных страниц второго акта (конец дуэта Тангейзера и Елизаветы, allegro), то в третьем действии таких “оперных” страниц уже нет вовсе: тут мы от первого такта до последнего находимся в сфере настоящей музыкальной драмы.

* * *

Предлагаемый эквиритмический перевод “Тангейзера”, детально сохраняющий форму оригинала, сделан по так называемой “парижской” редакции,* которую Вагнер признал окончательной, т.е. исключающей первоначальную, дрезденскую партитуру. Действительно, новая обработка, сделанная им почти 20 лет спустя, в эпоху “Тристана”, значительно усовершенствовала драму, главным образом первую картину, – и только косностью некоторых немецких театров (не говоря уже о русских, пребывающих в блаженном неведении) можно объяснить тот странный факт, что дрезденская редакция продолжает, или до последнего времени продолжала держаться на их сценах. История возникновения парижской редакции лишний раз показывает, между прочим, как случайные, пробочные причины, часто вполне ничтожные, бывают способны породить в искусстве нечто крупное и прекрасное.

Дело в том, что для Парижа – где “Тангейзер” был впервые исполнен 13 марта 1861г. – Вагнер должен был непременно вставить в свою драму балет, так как театр Большой Оперы не признавал опер без балета (!). Разумеется, только в первой картине первого акта (Венерин грот) возможно было дать хореографические сцены, – и Вагнер утончённым музыкальным языком “Тристана” написал чудесную, упоительную “вакханалию”, связав её в одно неразрывное целое с увертюрой, конец которой при этом отпал, – к несомненной выгоде впечатления: достаточно вспомнить, что в прежней увертюре после вакхической музыки вновь вступал, торжественно нарастая, набожный хорал, к концу принимавший характер заключительного апофеоза; после чего ставилась точка, и дирижёр на несколько секунд складывал палочку, чтобы затем опять начать с “греховных” звуков. **

Вместе с тем Вагнер существенно видоизменил и всю последующую сцену Венеры и Тангейзера, весьма развив её. Благодаря такому новому богатству, приобретённому всей вообще первой картиной, главная антитеза драмы оттенилась с необыкновенным рельефом: только теперь волшебное великолепие античного царства Венеры предстало в должном свете, тогда как первая редакция показывала нам это царство в виде краткого пролога, и значение Венеры в драме таким образом умалялось.

Помимо некоторых других изменений в партитуре, касающихся отдельных инструментальных фраз (все эти места указаны в клавире), Вагнер с сознательностью зрелого драматурга преобразовал сцену состязания певцов. Нельзя не признать, что в первоначальном виде она отчасти походила на вставной дивертиссемент, несколько затянувшийся и ослаблявший драматическое нарастание действия. Песня Вальтера, симпатичная сама по себе, в сущности ничего не прибавляла к освещению темы состязания, – она только повторяла идею Вольфрама, притом тоже в мягких тонах (в противоположность Битерольфу). Поэтому Вагнер решил выкинуть эту песнь; кроме того, он соединил два выступления Тангейзера в одно. В результате сцена получила повышенную энергию и интенсивность, – от “дивертиссемента” не осталось и следа.

* * *

В заключение – два слова о стихотворной форме “Тангейзера”. Драма написана разностопными ямбами, почти сплошь выдержанными; рифмованные стихи чередуются с “белыми”, причём первые преобладают. Но в эпоху “Тристана” Вагнер уже не писал ямбов, облюбовав более гибкий и свободный “метрический стих”. Естественно поэтому, что он ввёл его в диалог Венеры и Тангейзера при новой обработке этой сцены и, как увидит читатель, местами расшатал здесь свои прежние ямбы. Таким образом, создалась формальная невыдержанность стихов первой картины, – довольно чувствительная в чтении, но в пении мало заметная. Во всяком случае, этот стилистический дефект с лихвой покрывается драматической выразительностью диалога.

Виктор Коломийцов

Август 1912.

Тангейзер. Акт I

Т А Н Г Е Й З Е Р
и состязание певцов в Вартбурге
(Вторая, окончательная редакция драмы)
Акт I

Действующие лица
Герман, Ландграф Тюрингенский
Тангейзер,
Вольфрам фон-Эшенбах,
Вальтер фон-дер-Фогельвейде,
Битерольф,
Генрих дер-Шрейбер
Рейнмар фон-Цветер,
Елизавета,
племянница Ландграфа.
Венера.
Молодой пастух.

Тюрингенские рыцари, графы и вассалы. Благородные дамы.
Пажи. Старшие и младшие пилигримы.
Три Грации. Сирены. Наяды. Нимфы. Вакханки. Юноши. Амуры. Сатиры и Фавны.

МЕСТА ДЕЙСТВИЯ
Первый акт – внутренность Хёрзельберга близ Эйзенаха; долина перед Вартбургом.
Второй акт – зал певцов в Вартбурге.
Третий акт – долина перед Вартбургом.
Время действия – начало XIII столетия.

ПЕРВЫЙ АКТ

Внутренность Венериной горы (Хёрзельберг близ Эйзенаха)
Глубокий грот, на заднем плане делающий поворот вправо и как бы уходящий в бесконечность. Сверху из расселины, пропускающей слабый дневной свет, вдоль всего свода низвергается зеленоватый водопад, бурно пенящийся в камнях; из образующегося бассейна течёт по направлению к заднему плану ручей, в самой глубине сцены расширяющийся в озеро. Там виднеются фигуры купающихся Наяд; по берегам озера расположились Сирены. С обеих сторон грота – скалистые выступы неправильной формы, поросшие причудливыми, коралловидными тропическими растениями. Слева, ближе к переднему плану, уходит вверх пещерообразное ущелье, источающее нежный розовый полусвет. Перед этой пещерой, на авансцене, покоится на великолепном ложе Венера; возле ложа склонился Тангейзер, положив голову на колени богини; рядом с ним – его арфа. Вокруг ложа в пленительно-сплетающихся позах расположились три Грации. В стороне и позади ложа спит множество маленьких Амуров, беспорядочно скучившихся один подле другого и друг на друге, в виде спутанного клубка, – подобно утомившимся от борьбы и уснувшим детям. – Весь передний план освещён чудесным красноватым светом, проникающим снизу; сквозь эту алую дымку сильными пятнами пробиваются изумрудно-зелёный тон водопада и белизна его пенящихся волн. Отдалённая глубина заднего плана с берегами озера окутана сияющей голубой мглою, словно озарённая лунным светом.

При самом поднятии занавеса на высоких скалистых уступах видны юноши с чашами в руках; но вскоре они, соблазнённые манящими телодвижениями Нимф, спешат к ним вниз. Нимфы заводят призывный хоровод вокруг пенящегося бассейна, увлекая юношей: образуются пары и группы. Искание, убегание и грациозное заигрывание оживляют танец.

Из отдалённой глубины заднего плана приближается вереница Вакханок; они шумно влетают в ряды влюблённых пар, возбуждая их к бурному веселью. Жестами и движениями, преисполненными восторженного опьянения, Вакханки разжигают влюблённых, несдержанность которых всё растёт и растёт. – Опьянённые любовью порывисто и страстно обнимают друг друга. Из ущелий появляются Сатиры и Фафны, пляской своей врезаясь в толпу Вакханок и влюблённых пар. Охотясь за Нимфами, они увеличивают разгульную сумятицу; всеобщее опьянение возрастает и доходит до величайшего неистовства.

В момент крайнего любовного исступления с ужасом поднимаются три Грации. Они стараются удержать и разобщить беснующихся. Но Грации не в силах остановить разыгравшейся бури, которая грозит увлечь их самих; тогда они обращаются к спящим Амурам, расталкивают их и заставляют взлететь к сводам грота. Порхая в вершине, подобно стае птиц, Амуры занимают всё верхнее пространство грота: там они как бы выстраиваются в боевой порядок и пускают вниз на беснующуюся в глубине толпу целые тучи стрел. Раненые, охваченные могучим любовным томлением, прекращают бешеный танец и в изнеможении опускаются на землю. Грации овладевают ранеными; соединяя опьянённых попарно, они мягким принуждением стараются рассеять их в глубине заднего плана. Там Вакханки, Фавны, Сатиры, Нимфы и юноши, – частью гонимые Амурами и с верхних уступов, – расходятся по разным направлениям.

Розовый туман, всё более и более плотный, опускается на сцену: в нём исчезают сначала Амуры, затем он густыми облаками заволакивает весь задний план, – так что в конце концов, кроме Венеры и Тангейзера, видны только три Грации. Последние возвращаются теперь на авансцену; сплетаясь в прелестные группы, они приближаются к Венере, возвещая ей о победе, которую они одержали над бурными страстями подданных её царства. Венера взирает на них с благодарностью.

Голоса невидимых Сирен
К нам, к нам плывите!
В край наш спешите!
Он вашей страсти
даст утоленье!
В наших объятьях –
сон и забвенье!

Облака на заднем плане расходятся, открывая туманную картину похищения Европы, которая плывёт по голубому морю на спине белого быка, украшенного цветами, в сопровождении Тритонов и Нереид.Розовый туман опять закрывает глубину сцены, видение исчезает, и Грации прелестным танцем выясняют таинственное содержание картины, как могучее деяние любви. – Голоса Сирен звучат вдали.

Снова раскрывается туманная завеса. В мягкой лунной мгле видна Леда, лежащая на берегу лесного озера; к ней подплывает лебедь и, ласкаясь, прячет свою шею на её груди. Бледнея, постепенно исчезает и это видение. Наконец, розовый туман в глубине совершенно рассеивается, открывая весь грот, – пустынный и тихий. Грации с лукавой улыбкой склоняются перед Венерой и медленно удаляются в грот любви.

Глубочайший покой. – Неизменившаяся группа Венеры и Тангейзера.
––––––––––––––––––––
Тангейзер вздрагивает и быстро поднимает голову, словно пробуждаясь от сна. Венера ласковым движением снова привлекает его к себе. Тангейзер проводит рукой по глазам, как бы стараясь удержать сновидение.

Венера

(очень спокойно).
Приди в себя, друг милый мой!

Тангейзер

(быстро).
Мечта! Мечта!
(Медленнее и тихо)
О, сонных грёз
обманы!

Венера

(спокойно ласкаясь).
Чем же ты взволнован?

Тангейзер

Объятый сном, услышал я
давно забытых звуков тень:
я благовест приветливый услышал…
Когда звучал он мне в последний раз?

Венера

(по прежнему).
Чем ты смущён? Что так томит тебя?
Она нежно проводит рукой по его челу.

Тангейзер

(грустно).
Часы и дни бегут, – я счёта им
не знаю: зимы, вёсны, – для меня
их нет; ведь я давно не вижу солнца,
мне не мерцают ласковые звёзды;
не вижу муравы полей цветущих,
что лето вновь несут; и в час ночной
мне соловей не возвещает Мая…
(Живо)
Иль для меня он навсегда умолк?

Венера

(в спокойном удивлении).
Ха! Что я слышу! – Какие речи!
В дарах моей любви чудес так много, –
ужель в блаженстве ты скучаешь? Разве
быть божеством мой друг уже устал?
Но ты забыл, какие ты терпел
страданья, – только мной ты был спасён!
(Поднимаясь)
Певец мой, встань, – и возьми в руки арфу!
(Она берёт арфу и подаёт ему.)
Прославь союз наш, – ты любовь поёшь так дивно,
что и меня, богиню страсти, ты пленил!
Любовь вручила величайший дар тебе!

Тангейзер, внезапно приняв энергичное решение,
берёт арфу и торжественно становится перед Венерой.


Тангейзер

Я твой певец! Бесценна та награда,
что мне, счастливцу, мощь твоя дарит!
Всех благ славней чудес твоих отрада,
и петь ей гимны сердце мне велит!
В истоме чувств всю чашу наслаждений
до дна испить так жадно я хотел:
чем только боги прежде упивались, –
всё ты дала мне, смертному, в удел! –
Но смертный всё ж здесь пред тобою, –
твоей любви, ах! я не стою:
удел богов – блаженный сон,
а я для смены чувств рождён;
одних утех мне мало моря,
и в счастьи сердце жаждет горя! –
Вне жизни жить я не могу!
Богиня! Друг мой! Я бегу!

Венера
(словно пробуждаясь от сна)
Какие звуки! Что с тобой?
Как мрачно кончил ты свой гимн!
Скажи, где твой огонь, певец,
что лишь восторгом мне пылал?
Где он? Ужель моя любовь поблекла?
О, милый! Молви, в чём виновна я?

Тангейзер

(ударяя по струнам арфы).
Честь, честь тебе, любви твоей могучей!
Блажен на веки, кто её вкусил!
Да, счастлив тот, кто страстью сердца жгучей
в твоих объятьях страсть богов делил!
Твои владенья – царство вечной грёзы,
мне веет здесь дыханье красоты;
таких соблазнов нет нигде на свете:
всё, что там есть, легко отбросишь ты…
Но я из этой дымки алой
на землю вновь стремлюсь, усталый…
Там так прозрачен свод небес,
там шелестит зелёный лес,
там пенье птичек нежно льётся,
там милый сердцу звон несётся…
И только там я жить могу!
Богиня! К людям я бегу!

Венера

(соскакивая со своего ложа).
Изменник! Ах! Меня ты оскорбляешь?
Презреть мою любовь ты смеешь дерзко?
Ей гимн поёшь, – и сам её бежишь?
Постыла прелесть чар моих тебе?

Тангейзер

Ах, не гневись, прекрасная богиня!

Венера

Постыла прелесть чар моих тебе!

Тангейзер

Лишь прелестью безмерной ты страшна мне!

Венера

О, злой предатель! Лживый, лицемер!

Тангейзер

Нет, я люблю сильнее, глубже, чище, –
теперь, сказав навек тебе прости!

Венера

Останься здесь! Не смеешь ты уйти!

Она с криком отвернулась в сторону, закрыв лицо руками. – Долгое молчание. Затем Венера снова начинаеи ловить взор Тангейзера, внезапно оборотясь к нему с обольстительной улыбкой. – По её знаку появляется волшебный грот, на который она указывает Тангейзеру.

Венера

(начиная тихим голосом).
Взгляни, нас манит грот услады, –
там розы алый запах льют;
там сами боги были б рады
найти для тайных ласк приют…
Покоясь на пуховом ложе,
ты можешь там со мной уснуть;
зефир чело твоё обвеет
и сладкий жар проникнет в грудь…
(Стараясь нежно привлечь его к себе)
О, милый друг, приди ко мне! Приди!

Голоса сирен

(очень издалека).
В край наш плывите!..

Венера

Ты слышишь, к нам взывают звуки песен,
чтоб стал союз наш неразрывно тесен!
Из уст моих, с очей лучистых
ты мёд богов глотнёшь,
ты цвет любви сорвёшь:
свой мир скорбей ты вновь забудь беспечно, –
пусть нашей страсти праздник длится вечно!
Ты робких жертв не приноси любви:
как бог, с богиней праздно век живи! –
Что ж, нежный друг, – я жду ответа: ты уйдёшь?..

Тангейзер

(взволнованный в высшей степени, ещё раз порывисто хватается за арфу)
Ты вечный светоч мой, и гимн хвалебный
я буду петь всегда тебе одной!
Ты украшаешь жизнь мечтой волшебной,
и всё живое слышит голос твой!
Тот жар богов, что ты влила мне в сердце, –
пылай огнём ярчайшим в честь твою!
Да, быть твоим борцом пред всей вселенной
навеки клятву я тебе даю! –
Но должен я бежать на землю:
тебе, как раб, я молча внемлю!
Пусть вольно грудь вздохнёт моя, –
свободы, воли жажду я!
Хочу борьбы, хочу врагов, –
я вызвать смерть на бой готов!
Без бури жить я не могу!
Прощай, богиня! Я бегу!

Венера

(в сильнейшем гневе).
Ступай, ступай, безумец!
Ступай! Беги, изменник!
Да, ты свободен стал!
Я не держу тебя!
Ступай! Несчастный!
Ты пожелал своей судьбы!
Иди! Иди!
Да, к ним, к холодным людям, беги!
От их туманной, злой тщеты
наш светлый род богов бежал
и скрылся в лоне тёплом земли…
Ступай, безумец, – счастья ищи!
Счастья ищи, – его там нет!
Та, чью любовь презрел ты дерзко,
чью гордость победно ты разбил, –
та может дать пощаду:
забыв презренье, милости проси!
Сверкай тогда позор твой, –
богини стыд превратился в смех!
Отвержен, проклят, ты идёшь ко мне,
опустив так низко взоры: –
“О, если б мне ещё раз
она улыбнулась!
Ах, если б мне вновь открылись
врата её блаженства!”
На пороге простерт,
там в слезах он лежит,
где вкушал безбрежную радость!
Он жалость вызвать хочет, –
только жалость!
Назад! Уйди, нищий!
Скройся, раб! Лишь герои
входят в мой чертог!

Тангейзер

Нет! Я горд, –
и над моим бесчестьем
ты вовек
слёз не будешь лить!
С тобой я прощаюсь, богиня,
и никогда
не вернусь назад!

Венера

(с криком ужаса).
Ха! Ты скрылся навсегда! –
Что сказал он?
Что сказала я?
Как? Навсегда?
Непостижимо!
И невозможно!
Мой певец ушёл навсегда?! –
(После некоторого молчания)
За что такой тоскою
судьба меня карает, –
за что не даст простить
того, кто так мне мил?
Ужель любви царица,
богиня благ великих,
не смеет в час беды
лаской друга утешить?
Ты помнишь, я
в томленьи сладком
сквозь слёзы улыбалась,
твоей внимая песне, –
давно умолкшей хвале…
О! Разве мог
герой мой помыслить,
что холодной я останусь,
услыхав его души
терзанья, жалобы, стоны?
Последнюю радость
я здесь нашла с тобой, –
и меня ты не отвергнешь!
Презреть ты не можешь
чар моих!
(Впадая в отчаяние)
Ах, вспомни обо мне, –
иль весь твой мир
будь проклят мной!
Пусть навек опустеет он,
утратив мой огонь! –
(Умоляя в полном отчаянии)
Вернись! Вернись же!
Ласкам богини доверься!

Тангейзер

Кто тебя бежал, богиня,
тот всяких ласк бежал!

Венера

Не гони горделиво томленья,
обо мне тоскуя в беде!

Тангейзер

Борьбы томлюсь я жаждой, –
не надо мне услад!
Пойми меня,
пойми, богиня!
(Бурно)
Я о смерти тоскую,
и смерть влечёт меня!

Венера

Возвратись, если смерть не придёт
и могила не примет тебя!

Тангейзер

Я в сердце смерть
и могилу ношу!
В слезах покаянных
я мир и покой найду!

Венера

Мир тебе заповедан!
Не найдёшь ты покоя!
Вернись ко мне, –
если хочешь спастись!

Тангейзер

Богиня любовных утех!
Нет, моей душе
ты спасенья не дашь!
Покой даст мне Мария!

Ужасный громовой удар. Венера исчезает. Быстрое превращение сцены. Тангейзер, оставшийся на месте, внезапно оказывается перенесённым в прекрасную долину. Голубое небо, ясное солнечное освещение. – Справа в глубине сцены виднеется Вартбург; слева, сквозь дольную прогалину, – Хёрзельберг. – С половинной высоты долины, направо, идёт вниз горная дорога по направлению от Вартбурга к авансцене, где она сворачивает в сторону; тут же на переднем плане находится изображение Божьей Матери, к которому ведёт низкий выступ горы. С высот налево раздаётся звон колокольчиков пасущегося стада; на высоком выступе горы, лицом к долине, сидит молодой пастух и играет на свирели.

Пастух

Ходила Хольда гулять из гор,
и где богиня гуляла,
там сладких звуков слышу я хор,
чудес там вижу я не мало.
(Он играет.)
Приснился мне волшебный сон;
и вот, когда растаял он, –
в лучах земля сияла:
весна, весна настала!
Ну, веселей, свирель, играй:
вот Май пришёл, весёлый Май!

Он играет на свирели. – Вдали раздаётся пение старших пилигримов,
приближающихся по горной дороге со стороны Вартбурга.


Пение старших пилигримов.

К тебе иду, Иисус Христос, –
надеждой дух мой ты вознёс!
Со мной, Мария Дева, будь!
Благослови спасенья путь!

Пастух, услышав пение, прекращает игру на свирели и набожно внимает голосам пилигримов.

Пилигримы

Моих грехов так тяжек гнёт, –
терпеть их я не в силах боле!
Покой мне счастья не даёт, –
я рад тернистой, скорбной доле…
В заветном граде, светлым днём,
покаюсь я в грехе моём;
кто твёрдо верит, тот спасён:
прощенья весть услышит он!

Пастух, махая шляпой, громко кричит пилигримам, когда они появляются на горе против него.

Пастух

Дай Бог! Счастливый путь!
И за меня молитесь в Риме!

Тангейзер, который всё время стоял посреди сцены, словно приросший к месту, в сильном потрясении падает на колени.

Тангейзер

Хвала тебе, Творец!
О, как велик ты в милосердьи!

Шествие пилигримов, проходя по горной дороге мимо изображения Божьей Матери, сворачивает налево и таким образом постепенно покидает сцену. Пастух со свирелью тоже удаляется в горы, – колокольчики стада слышны всё дальше и дальше.

Пилигримы

К тебе иду, Иисус Христос, –
надеждой дух мой ты вознёс!
Со мной, Мария Дева, будь!
Благослови спасенья путь!

Тангейзер

(На коленях, забывшись в горячей молитве).
Моих грехов так тяжек гнёт, –
терпеть их я не в силах боле!
Покой мне счастья не даёт, –
я рад тернистой, скорбной доле…

Слёзы душат его; он склоняет голову низко к земле и, видимо, рыдает. – Очень издалека, со стороны Эйзенаха, доносится колокольный звон.

Голоса пилигримов

(замирая в отдалении)
В заветном граде, светлым днём,
покаюсь я в грехе моём;
кто твёрдо верит, тот спасён…

Вдали раздаются звуки охотничьих рогов. По мере того, как они постепенно приближаются, далёкий благовест умолкает. С высоты налево, по лесной тропе, спускаются один за другим на сцену Ландграф и певцы, – все в охотничьих одеждах.

Ландграф

(с половинной высоты замечая Тангейзера).
Кто там склонился в пламенной молитве?

Вальтер

Так, кто-нибудь…

Битерольф

Но он одет, как рыцарь!

Вольфрам

(прежде всех спешит к Тангейзеру и узнаёт его).
Наш Генрих!

Певцы

Генрих! Генрих! Это он!

Тангейзер, застигнутый врасплох, быстро вскакивает на ноги; он овладевает собой и молча склоняется перед Ландграфом, бросив беглый взгляд на него и на певцов.

Ландграф

Ты возвратился? Хочешь снова в круг
вступить, что так надменно ты покинул?

Битерольф

Но что ты нам теперь с собой приносишь?
Доверье, – или вновь мы вступим в бой?

Вальтер

Ты ныне друг нам, или враг?

Остальные певцы, кроме Вольфрама

Ответь!

Вольфрам

Ах, полно вам! Ужель врагом он смотрит?
(Он дружелюбно подходит к Тангейзеру.)
Привет тебе, певец отважный, –
тебя так долго не хватало нам!

Вальтер

Привет мой, если добр ты стал!

Битерольф

Привет мой, если рад ты нам!

Все певцы

Привет, привет! Привет тебе!

Ландграф

Прими и мой привет, певец!
Скажи, где был так долго ты?

Тангейзер

Я странствовал вдали, вдали от вас, –
там, где меня покой бежал всегда…
Ну, что ж! Я распри с вами не начну, –
вы мне друзья, – но дальше я пойду…

Ландграф

О, нет! Ты нашим стал опять сегодня!

Вальтер

Ты не уйдёшь!

Битерольф

Не пустим мы тебя!

Тангейзер

Нет, нет! Я отдыхать не должен, –
мне надо тотчас в новый путь!
Дано мне лишь вперёд стремиться, –
не смею я назад взглянуть!

Ландграф и певцы

Зачем? Ты должен здесь остаться,
не пустим мы тебя от нас!
Ты нас искал, – тебя мы ждали!
Отраден нам свиданья час!

Тангейзер

(вырываясь).
Прочь, прочь отсель!

Певцы

Останься здесь!

Вольфрам

(загораживая путь Тангейзеру и возвышая голос)
Вблизи Елизаветы!

Тангейзер

сильно и радостно поражённый, останавливается как очарованный.
Елизавета! – О, силы неба!
Какое имя назвал ты!

Вольфрам

Да, это имя назвал я тебе,
как друг!
(Обращаясь к Ландграфу.)
Дозволь мне, государь, ему
поведать, как он счастлив стал?

Ландграф

Пусть он узнает силу чар своих;
дай Бог, чтоб он, как рыцарь,
достойно разрешил их!

Вольфрам

Когда боролись в пеньи мы с тобою,
победы блеск тебе порой сверкал;
порой и мы в бою тебя сражали, –
но был венец, что ты один стяжал…
Святым огнём, иль силой чар
невинность девы ты пленил?
Певца волшебный, дивный дар
восторг и слёзы ей внушил!
Увы, когда ты нас покинул,
румянец щёк её погас;
ей наши песни стали скучны, –
в тоске она забыла нас! –
Явись же вновь певцом-поэтом, –
пред нею с нами пой опять!
И в зале песен ярким светом
нам будет вновь она сиять!

Певцы

Вернись же, Генрих, в круг наш тесный!
Пусть смолкнут гнев и злой разлад!
Яви нам вновь свой дар чудесный
и с нами пой, как друг и брат!

Тангейзер, глубоко растроганный, бросается в объятия Вольфрама, затем приветствует поочерёдно каждого из певцов и с сердечной благодарностью склоняется перед Ландграфом.

Тангейзер

Друзья, идём! Ах, к ней, скорее к ней! –
Ха! Ты теперь опять мне дорог,
прекрасный мир! Да, я воскрес!
Смеётся небо мне приветно,
ласкает взоры вешний лес!
Весна несметным роем звуков
поёт свой гимн в душе моей!
В томленьи бесконечно-нежном
я слышу зов: скорее к ней!

Ландграф и певцы

Он снова наш, – какое чудо!
Явился, – как тогда исчез!
Та мощь, что дерзкий дух смирила,
исходит от святых небес!
Отныне слух прекрасной девы,
как прежде, будет нам внимать!
Весенних, светлых дней напевы
в груди певцов должны звучать!

Тем временем на сцене мало по малу собирается весь охотничий отряд Ландграфа, – с сокольничими и пр. Охотники трубят в рога. К концу сцены уже вся долина кишит людьми.Ландграф и певцы поворачиваются к охотникам. Ландграф трубит в свой рог, – зычные звуки рогов и лай псов ему отвечают. – В то время
как Ландграф и певцы садятся верхом на лошадей, которых им привели из Вартбурга, занавес падает.

Тангейзер. Акт II

Т А Н Г Е Й З Е Р
и состязание певцов в Вартбурге
(Вторая, окончательная редакция драмы)
Акт II

Зал певцов в Вартбурге. В глубине сцены – открытый вид на двор и долину. – Елизавета входит в радостном возбуждении.

Елизавета
О, светлый зал мой, здравствуй снова!
Вновь ты мне мил, приют певцов!
В тебе его проснутся песни, –
и я проснусь от мрачных снов!
Как он тебя покинул,
пустынным ты мне стал…
Тоска проникла в сердце,
унынье – в дивный зал!
Теперь в груди трепещет радость,
теперь и ты мне стал сиять:
кто жизнь тебе и мне дарует,
тот ныне будет здесь опять!

Она видит Тангейзера, который входит в сопровождении Вольфрама,
поднимаясь с ним по лестнице в глубине сцены.

Вольфрам
(Тангейзеру)
Ты видишь? – Смело сам приблизься к ней!

Он прислоняется к балюстраде балкона в глубине, где и остаётся в течение всей последующей сцены. – Тангейзер в бурном порыве бросается к ногам Елизаветы.

Тангейзер
Принцесса!..

Елизавета
Ах! Это вы! – Нет, нет! –
Мне с вами быть нельзя!

Она делает движение, чтобы удалиться.

Тангейзер
Бежишь? – Оставь, оставь
меня у ног своих!

Елизавета
(с приветливой улыбкой поворачиваясь к нему).
Должны вы встать!
Как вы склонились там, где ваше царство,
где всё покорно вам? – Вы встать должны!
Я рада вам, – примите мой привет!
Где были вы так долго?

Тангейзер
(медленно поднимаясь).
Я блуждал
в чужих, далёких странах. – Тьмой забвенья
окутан ныне мой вчерашний день…
Да, всё забыто, чем я жил и грезил…
Но не мечтал я, мысли не лелеял,
что я вас встречу вновь, – что час настанет,
и образ ваш мои глаза увидят! –

Елизавета
Но… что ж тогда вас привело назад?

Тангейзер
Святая мощь, –
высоких сил благое чудо!

Елизавета
(радостно вспыхивая).
Я славлю это чудо, –
счастливым сердцем славлю! –
(в смущении сдерживаясь)
Простите, я не знаю, что со мною…
В тумане я… Слабее, чем дитя, –
нет сил бежать из плена чар чудесных…
Как мне понять себя? – О, Боже мой!
Какая тайна мне смущает сердце? –
Внимать певцам прекрасным
так рада я была:
усладой мне казались
их звучных строф хвала.
Но непонятной, странной жизнью
мне ваш напев затрепетал, –
то слёзы навевал он скорби,
то к радости безумной звал…
Как нов был этот мир восторгов, –
в груди желанья он зажёг!..
Былые чувства уничтожил
блаженных, новых чувств поток! –
И вот, когда от нас ушли вы, –
погибли дни моей весны:
напевы, что другие пели,
мне стали скучны и темны…
Тоскливо я весь день мечтала
и плакала всю ночь во сне…
Погас в душе источник света…
Генрих! Что вы внушили мне?

Тангейзер
(вдохновенно).
Тобою бог любви владеет,
бог знойной страсти, бог огня!
Он, он зажёг мои напевы,
к тебе он сам привёл меня!

Eлизавета
Я славлю мощь святую,
я славлю светлый час,
что новой, властной силой
сюда приводит вас!
Мне солнце вновь сияет
и льёт отрадный свет!
Судьба меня ласкает
и жизнь мне шлёт привет!

Тангейзер
(вместе с нею).
Я славлю мощь святую,
я славлю светлый час,
что новой, властной силой
навек связует нас!
Мне счастье вновь сверкает, –
стремлюсь я жизни в след!
Судьба меня ласкает, –
я рад обнять весь свет!

Вольфрам
(в глубине сцены).
Так грёза счастья тает, –
ах, мне надежды нет!

Тангейзер расстаётся с Елизаветой; он идёт к Вольфраму, крепко его обнимает и удаляется вместе с ним, спускаясь по лестнице. – Елизавета, выйдя на балкон, следит взором за Тангейзером.В боковой двери появляется Ландграф. Елизавета спешит к нему и прячет лицо на его груди.

Ландграф
Ты снова здесь, в чертоге песен, так
давно тобой забытом? Вновь влечёт
тебя борьба певцов, что мы готовим?

Елизавета
О, дядя! О, второй отец мой!

Ландграф
Дочь моя,
что в сердце тайно ты скрываешь?

Елизавета
Взгляни мне в очи! Силы нет сказать…

Ландграф
Спокойна будь и тайны сладость
на дне души безмолвно скрой:
придёт пора, – настанет радость,
и мы услышим голос твой. –
Итак, – те чудеса, что сила песни
посеяла в душе, сегодня он
откроет сам и увенчает грёзу:
да вступит в жизнь волшебная мечта!

Из глубины заднего плана, со двора замка, раздаются звуки труб.

Ландграф
Вот близятся земель моих вассалы, –
на праздник редкий я гостей созвал;
все, как один, спешат сюда: пришла
к ним весть, что праздник этот – в честь тебя!

Трубы во дворе замка. Ландграф и Елизавета выходят на балкон, чтобы видеть прибывающих гостей. Появляются четыре пажа с докладом. Они получают от Ландграфа приказания относительно приёма и т.д. Один за другим входят в зал рыцари и графы со своими дамами и свитой, которая остаётся в глубине сцены; Ландграф и Елизавета принимают гостей.

Рыцари, вассалы и благородные дамы
Мы рады снова видеть зал прекрасный,
где светит нам искусства мирный свет,
где гордо слышат своды клик весёлый:
“Честь, Ландграф Герман! Славься много лет!”

Трубные фанфары. – Собравшиеся гости садятся на отведённые им места, образующие большой полукруг. Ландграф и Елизавета занимают на авансцене почётные места под балдахином. Входят певцы и рыцарским поклоном торжественно приветствуют собрание; затем они садятся на свободные, им предназначенные места, образующие более узкий полукруг в центре зала: Тангейзер занимает место на среднем плане справа, Вольфрам – на противоположном конце слева, лицом к собранию. Ландграф встаёт.

Ландграф
Не мало звучных строф и светлых гимнов
от вас, мои певцы, мы здесь слыхали;
загадкой мудрой, песней беззаботной
отраду в сердце вы вливали нам. –
Когда наш меч в кровавых, грозных битвах
за честь и мощь отчизны воевал,
когда со злобным Вельфом мы боролись
и отвратили тем распада гибель, –
тогда и вы себе стяжали славу.
Красотам чувств и добрым нравам,
невинности и вере чистой
искусством добыли вы здесь
венец неблекнущих побед. –
Сегодня тоже дайте праздник нам:
вновь видим мы сегодня здесь того
певца, по ком так долго мы скучали.
В его внезапном возвращеньи в Вартбург
загадочную тайну вижу я;
вы чудом песни нам её раскройте!
И вот, я ставлю вам теперь вопрос:
“как вы любви природу объясните?”
Кто всех сильней, кто ей достойный гимн
споёт, тому принцесса приз вручит, –
он может пожелать венца любого:
я, Ландграф, за неё даю вам слово! –
Так, песнопевцы! Пусть бряцают струны!
Задача вам дана, – в бой за успех!
Благодарим вперёд сердечно всех!
(Трубы)

Гости
Честь, Ландграф Герман! Честь!
Великий страж искусства, честь!

Все садятся. – Четыре пажа выступают вперёд; обходя певцов, они отбирают у каждого из них свёрнутый листок с его именем и кладут все листки на золотую чашу. Затем они подносят эту чашу Елизавете, которая вынимает один из листков и опять отдаёт его пажам; прочитав имя, пажи торжественно выходят на середину сцены.

Четыре пажа
Вольфрам фон-Эшенбах, ты первый!

Они садятся у ног Ландграфа и Елизаветы. – Вольфрам встаёт. – Тангейзер опирается на свою арфу, видимо погружённый в грёзы.

Вольфрам
Здесь пред собой я вижу сонм героев:
мне этот блеск смущает дух и взор…
Так много мудрых, сильных, славой гордых, –
цветущий, стройный лес, могучий бор…
Невинной прелестью сияют жёны, –
благоуханных, юных роз венец…
Мне созерцанье очи опьяняет:
потупя их, невольно смолк певец. –
Средь ярких звёзд одной лишь вдохновляясь,
я на высоты устремляю взгляд:
мечты мои зажглись огнём священным
и набожно молитву ей творят…
И вот – открылся мне родник чудесный,
в него мой дух глядит, восторг тая:
в нём почерпнул я радость благодати, –
и сил живых полна душа моя…
Тех светлых струй я никогда не трону,
желаньем жадным не дерзну смутить:
за чистый ключ, источник счастья вечный,
до капли рад я сердца кровь пролить! –
Герои! Нет в моих словах искусства:
вот существо любви, святого чувства!

(Он садится)

Рыцари и дамы
(в сочувственном движении)
Ты прав! Ты прав! Прекрасна песнь твоя!

Тангейзер, словно пробуждаясь от сна: печать гордого своеволия на его лице сменяется выражением восторга, – он устремляет вдохновенный взор в пространство. Лёгкое дрожание его руки, бессознательно перебирающей струны арфы, и демоническая улыбка на устах показывают, что неведомые чары овладевают им. Когда он, словно проснувшись, энергично ударяет по струнам, – вся его внешность обнаруживает, что он почти уже не сознаёт, где находится, – что он не думает боле о Елизавете.

Тангейзер
О, Вольфрам, в этой песне томной
ты исказил любви закон!
Когда бы мир лишь робко жаждал, –
поверь, давно иссяк бы он!
Склонясь пред Богом, ввысь возденьте очи, –
к небесной дали, к звёздам тайной ночи:
молитесь этим чудесам, –
их не постичь вовеки нам! –
Но что к прикосновенью склонно,
то нас всегда к себе влечёт;
что рождено от той же плоти,
то мягкой формой к телу льнёт! –
Родник блаженных наслаждений,
желанья смелость награди!
Неиссякаем ключ отрадный,
как вечна страсть в моей груди!
Да, чтоб огонь горел мне вечно,
ты услаждай меня, струя! –
Так знай же, Вольфрам, вот в чём сущность
любви бессмертной вижу я!

Всеобщее изумление. На лице Елизаветы отражается борьба чувств, – её восхищение смешивается с робким удивлением. – Быстро и гневно встаёт Битерольф.

Битерольф
Сразись скорей со всеми нами!
Кто не смутится, вняв тебе?
Но мой ответ услышь, мятежник, –
клянусь, не сдамся я в борьбе! –
Любовь дарит мне мощь и крепость,
и за любовь сражаюсь я:
чтоб вечно ей остаться чистой, –
пусть льётся гордо кровь моя!
За честь жены, за скромность девы, –
как рыцарь, бьюсь я до конца;
но то, что ты зовёшь усладой, –
презренно, низко для бойца!

Слушатели
(шумно выражая своё одобрение)
Так, Битерольф! Мы за тебя!

Тангейзер
(загораясь всё более и более)
Ха, дикий волк, не рви же струн!
Ты о любви поёшь, хвастун?
Конечно, друг, тебе чужда
та страсть, что жжёт мне грудь всегда!
Чем насладился ты, бедняга?
Вся жизнь твоя темна, как ночь!
И что тебе сулит блаженство,
то я с презреньем брошу прочь!

Рыцари
(с разных сторон, в величайшем возбуждении).
Пусть он умолкнет! – Нет, мы не потерпим!

Ландграф
(Битерольфу, который хватается за меч).
Оставь свой меч! – Певцы, не надо ссоры!

Поднимается Вольфрам; как только он начинает петь, всё снова совершенно успокаивается.

Вольфрам
О, небо! Будь к нам милосердно!
Мне ниспошли ты благодать,
чтоб мог я вдохновенным гимном
из сонма верных грех изгнать! –
О, свет любви высокой,
сияй нам в этот миг!
Твой луч красой нетленной
вглубь сердца мне проник!
Ты нас ведёшь на небо, –
я рад лететь вослед:
так мы в тот край уходим,
где светит вечный свет!

Тангейзер вскакивает с места и поёт в порыве крайнего восторга.

Тангейзер
Мой гимн, богиня, ты лишь вдохновляешь, –
хвалу тебе я громко здесь пою!
Ты жизнь волшебной страстью украшаешь,
и всё живое чует мощь твою!
Блажен, чьи руки твой покров срывали, –
восторг любви изведал только тот!
Мне жаль вас, – вы любви ещё не знали!
Скорей, – все, все туда, в Венерин грот!

Все в ужасе и негодовании поднимаются.

Все
Ха! Нечестивец! С нами Бог!
О, стыд! Он у Венеры был!

Женщины
Бежим! Бежим! Скорее прочь!

Все дамы в величайшем смущении и с жестами отвращения покидают зал. – Елизавета, с возраставшим страхом следившая за борьбой певцов, одна из всех женщин остаётся на месте; бледная, она лишь крайним напряжением сил заставляет себя стоять прямо, прислонившись к одной из деревянных колонн балдахина. – Ландграф, все рыцари и певцы покинули свои места и столпились посреди сцены. – Тангейзер, на крайней левой авансцене, ещё некоторое время пребывает в экстазе.

Ландграф, рыцари и певцы
Какой позор! Безбожник сам
свой грех поведал дерзко нам!
Восторги ада он вкушал,
Венеру страстно обнимал!
Ужасно! Гнусно! О, злодей!
В него мечи вонзим скорей!
Проклятым он горит огнём, –
в геену мы его вернём!

Все с обнажёнными мечами нападают на Тангейзера, который принимает вызывающую позу. Елизавета бросается между ними, загораживая Тангейзера собою.

Елизавета
Стойте все! –
Все останавливаются сильно поражённые.

Ландграф, рыцари и певцы.
Что вижу! Как? За грешника
Елизавета заступилась?

Елизавета
(своим телом прикрывая Тангейзера)
Назад! Готова к смерти я сама!
Мне не страшны удары стали!
Удар смертельный в грудь
уже нанёс он мне!

Ландграф, рыцари и певцы
Что слышу я, что это значит?
Как ты, в порыве ложном сердца,
того от кары избавляешь,
кто и тебя стыдом покрыл?

Елизавета
Что значу я? Не я, а он!
Ужель спасенья он лишился?

Ландграф, рыцари и певцы
Надежды бросил он, – прощенья
нет для него на небесах!
Навек он проклят и отвержен,
навек погиб в своих грехах!

Они снова нападают на Тангейзера

Елизавета
Сдержите гнев! Не вам его судить здесь!
Прочь злобу! Бросьте дальше дикий меч!
Услышьте сердцем чистой девы речь!
Что хочет Бог, то я открою вам! –
Ужель вокруг несчастной жертвы
навеки сети чар сплелись?
Ни покаяньем, ни молитвой
ужель не может он спастись?
Хотите вы, борцы за веру,
забыть святой любви закон?
Вы грешный дух сгубить хотите, –
но вам самим что сделал он?
Вот я пред вами: цвет мой юный
одним ударом он сломил…
Он, мной любимый так глубоко, –
ликуя, сердце мне разбил!
Но за него я слёзы лью в молитве,
чтоб он, раскаясь, к небу путь искал!
Пусть грешник падший снова твёрдо верит,
что сам Христос и за него страдал!

Тангейзер, постепенно спустившийся с высоты своего горделивого возбуждения и глубоко растроганный заступничеством Елизаветы, в отчаянии падает ниц.

Тангейзер
О, горе! О, страданье!

Ландграф, певцы и рыцари
(мало по малу успокоенные и тронутые)
Посланник неба, ангел нежный,
вещает нам завет любви…
Взгляни, взгляни, гордец мятежный!
Предателем себя зови!
Ты, дав ей смерть, сам жизнью ей обязан!
Кто станет мстить, вняв ангельским слезам?
Мы не забудем злого преступленья,
но всяк из нас покорен небесам!

Тангейзер
Спасая грешника от ада,
мне ангела Господь послал:
увы, святого серафима
я дерзким взглядом запятнал!
О, Боже, милосердный царь небесный!
Моих терзаний в мире нет сильней!
Прости меня! Грехов объятый мраком,
я не признал посланницы твоей!

После некоторого молчания Ландграф торжественно выходит на середину сцены.

Ландграф
Ужасным преступленьем дух смущён наш: –
коварно, в маске лицемерной, к нам
проник греха и тьмы порочный сын! –
Мы гоним прочь тебя, –ты с нами быть
не можешь! Злым стыдом ты наш очаг
покрыл, и грозно смотрит неба взор
на этот кров, что дал приют тебе!
Но можешь ты от вечного проклятья
спастись одним путём; тот путь, изгнанник,
я укажу: им должен ты идти! –
Толпой смиренной пилигримы
из стран окрестных вдаль спешат:
вперёд ушли ряды старейших,
и младших в путь готов отряд.
Их прегрешенья маловажны,
но всё же нет покоя им:
на праздник милосердья светлый
они идут в священный Рим.

Ландграф, певцы и рыцари
И ты смиренно с ними
в заветный град иди;
там, грех свой искупая,
с мольбой во прах пади!
Склонись пред ним, Святейшим,
творящим Божий суд:
лишь те, кого простит он,
покой и мир найдут!
Но бойся без прощенья
вернуться к нам назад:
мечи, что здесь склонились,
позор и зло казнят!

Елизавета
К тебе, Отец небесный,
дай путь ему найти!
Грех тяжкий милосердно
прости ему, прости!
Молиться дни и ночи
о нём – даю обет:
пусть он до смерти узрит
твой благодатный свет!
Мне так отрадно в жертву
всю жизнь мою отдать:
её моей, о Боже,
я не могу назвать!

Тангейзер
Спасенье как найти мне?
Как небу дать ответ?
Навеки я отвержен,
в душе надежды нет!
Но я хочу молиться,
разбить страданьем грудь,
лежать в пыли и плакать:
смиренье – вот мой путь!
О, только б ангел кроткий
не лил тоскливых слёз!
Себя, своё бесчестье
он в жертву мне принёс!

Пение младших пилигримов
(в глубине сцены – звучит снизу, из долины).
В заветном граде, светлым днём,
покаюсь я в грехе моём.
Кто твёрдо верит, тот спасён:
прощенья весть услышит он!

Все невольно умерили бурность своих жестов. Елизавета, словно ещё раз защищая Тангейзера, стала опять против надвинувшейся толпы рыцарей; движением руки она обращает их внимание на исполненное веры пение молодых пилигримов. – Тангейзер внезапно сдерживает страстные проявления своей горести и прислушивается к далёким голосам. Яркий луч надежды вдруг озаряет его. С судорожной стремительностью бросается он к ногам Елизаветы, поспешно и пламенно целует край её одежды и затем, шатаясь от огромного возбуждения, направляется к выходу с криком:

Тангейзер
В Рим!

Он убегает. Все вторят ему вслед:

Да, в Рим!


Занавес падает

Тангейзер. Акт III

Т А Н Г Е Й З Е Р
и состязание певцов в Вартбурге
(Вторая, окончательная редакция драмы)
Акт III

Долина перед Вартбургом.

Слева виден Хёрзельберг, – всё как во второй картине первого акта, но только в осенней окраске. День склоняется к вечеру. Направо, на низком горном выступе перед изображением Божьей Матери, простёрта в молитве Елизавета. С лесистых высот налево на лево спускается в долину Вольфрам; на половинной высоте он останавливается, увидев Елизавету.

Вольфрам
Да, снова здесь она в мольбе простёрта, –
я это часто вижу, одиноко
с высот лесистых нисходя в долину…
Тень смерти ей туманит очи;
но сердце молит дни и ночи, –
всё лишь о нём скорбит она:
любовь святая так сильна! –
Здесь ждёт она паломников из Рима:
уж вянет лист, – пора вернуться им…
С прощёнными вернётся ли он? –
О, дни тревоги, дни сомненья!
Творец, услышь её моленья!
Среди осенних, тяжких туч –
о, загорись, надежды луч!

Он хочет спуститься ниже в долину, но в это время слышит пение пилигримов и останавливается. Голоса доносятся очень издалека, медленно приближаясь. Елизавета приближается, прислушивается к пению.

Елизавета
Я слышу песнь! – Они! – Идут толпой!

Вольфрам
Паломники! Звучит напев смиренный, –
о милосердьи Божьем он вещает!

Голоса старших пилигримов
(за сценой)
Поля мои и лесистые горы!
Ты вновь, отчизна, ласкаешь мне взоры!
Оставить рад я посох мой, –
исполнен ныне обет святой!

Елизавета
О, Боже, научи меня, –
и я мой долг исполню свято!

Вольфрам
О, небо, укрепи её, –
и да решится жребий жизни!

Пилигримы
(мало по малу приближаясь к сцене)
Во прах я Христа молил, –
и Он меня благословил:
Господь прощенье мне дарит,
и песня моя к нему летит!

Пилигримы появляются на авансцене справа. Во время последующего они огибают горный выступ и медленно идут вдоль долины к заднему плану, постепенно удаляясь.

Пилигримы
Отверзлась дверь милосердья благая, –
вступить я призван в селения рая;
пред адом страх в душе исчез,
и славлю я царя небес!
Хвала тебе из века в век!

Елизавета со своего возвышения в большом возбуждении искала глазами Тангейзера среди проходивших мимо неё пилигримов, которые всё более и более удаляются, исчезая наконец в дольной прогалине справа.

Елизавета
(с горестной, но спокойной решимостью)
Нет, не вернулся он!

Голоса пилигримов
Поля мои и лесистые горы!
Ты вновь, отчизна, ласкаешь мне взоры!
Оставить рад я посох мой…

Пение постепенно замирает. – Солнце заходит.

Елизавета
(с большой торжественностью опускаясь на колени).
Мария Дева, всеблагая!
Моей молитве ты внемли!
Дай мне исчезнуть, в смерти тая!
О, скрой меня от бед земли!
Мир безмятежный сердцу дай, –
и вниду я в твой светлый край!

Когда в моей душе желанья
темнили свет твоих лучей, –
когда греховные мечтанья
рождала страсть в груди моей, –
терпела я в борьбе мученья,
чтоб погасить огонь томленья…
Но если я была виновна,
ты милосердья дверь открой:
дай мне смиренно и любовно
предстать, как ангел, пред тобой!
Там я к твоим ногам паду, –
и ты простишь его вину!

Она пребывает некоторое время в благоговейном забытьи; затем, медленно поднявшись, она видит Вольфрама, который приближается к ней, желая что-то сказать. Жестом она просит его не говорить с нею.

Вольфрам
Помочь тебе я в этот час хотел бы…

Елизавета объясняет ему жестами и мимикой, что она от всего сердца благодарит его за верную любовь, но что путь её ведёт на небо, где ей предстоит исполнить высокий долг; поэтому он не должен ни сопровождать её, ни идти вслед за нею. По тропинке, ведущей в Вартбург, Елизавета поднимается в гору до половинной высоты и постепенно удаляется; её облик ещё долгое время виден в отдалении, – пока, наконец, не исчезает совершенно.Вольфрам, всё время следивший глазами за Елизаветой, садится слева у подножия холма и начинает играть на арфе.

Вольфрам
Как смерти призрак, ночь на мир слетает, –
долину чёрной тканью покрывает;
душе, что жаждет тех высот в мечтах,
зловещий мрак внушает смутный страх…
Но ты, звезда, во тьме уже мерцаешь,
свой кроткий свет земле ты посылаешь:
твой луч алмазный ночи тень рассек, –
и путь к высотам узрел человек…
О, нежный луч, вечерний свет!
Я шлю звезде моей привет!
Приветствуй ты её, звезда,
от сердца верного ей всегда!
Над тёмным миром слёз витая,
Уходит ангел к звёздам рая!..

Устремив взор на небо, он продолжает играть на арфе. – Наступила полная ночь. Входит Тангейзер в изодранной одежде пилигрима; его лицо бледно и искажено. Он бредёт неуверенной походкой, опираясь на свой посох.

Тангейзер
(слабым голосом)
Звучала арфа здесь… Напев печальный –
не от неё летит!

Вольфрам
Скажи мне, кто ты,
в ночи бродящий странник?

Тангейзер
Не узнал? –
Но ты известен мне! Ты – Эшенбах,
(насмешливо)
певец весьма искусный!

Вольфрам
(вскакивая с места, горячо)
Генрих, ты?!
Что к нам опять тебя приводит, что?
Как мог ты, если грех твой не прощён,
свои стопы сюда направить?

Тангейзер
О, не страшись, певец мой добрый!
Ведь не тебя и не твоих ищу я…
(С мучительным сладострастием)
Мне нужен тот, кто мне тропу укажет, –
тропу, что я однажды сам нашёл…

Вольфрам
Что ищешь ты?..

Тангейзер
Ищу… Венерин грот!

Вольфрам
Чудовище! Внимать тебе грешно!
Как ты решился?

Тангейзер
(шепотом)
Ты укажешь путь?

Вольфрам
О, ужас! Дрожь берёт от слов твоих!
Где был ты? Разве не ходил ты в Рим?

Тангейзер
(яростно)
Прочь этот Рим!

Вольфрам
Не видел дня святого?

Тангейзер
Прочь этот день!

Вольфрам
Скажи мне всё! Ах, я
молю тебя!

Тангейзер
(после некоторого молчания словно вспоминая, – с горестной злобой)
Да, в Рим и я ходил!

Вольфрам
И что ж? Рассказывай! –
(Медленно)
Друг бедный мой!
Какую жалость ты внушаешь мне!

Тангейзер долго молча глядит на Вольфрама, изумлённый и тронутый.

Тангейзер
(медленно)
Что слышу, Вольфрам? – Ты разве мне… не враг?

Вольфрам
Я не был им! Ты сердцем чист был прежде! –
Но Рим? Чем кончился твой путь?

Тангейзер
Итак, – внимай!
Ты, Вольфрам, всё, – да, всё узнаешь!

Он садится, изнурённый, под выступом горы; Вольфрам хочет сесть рядом с ним.

Тангейзер
Подальше стань! И место, где сажусь я,
Бог клянёт! – Внимай, Вольфрам, внимай!

Вольфрам становится в некотором отдалении от Тангейзера.

Тангейзер
С тем жаром в сердце, что в других сердцах
едва ль горел, я устремился в Рим.
Небесный ангел, ах! в душе моей
греха гордыню уничтожил: –
смиренно претерпеть страданья
и быть прощённым я спешил,
чтоб усладить святые слёзы,
что за меня он громко лил!
Со мною шёл подвижник, полный рвенья,
но труд его казался лёгким мне: –
он шёл по травам мягкими лугами,
но я по терньям и отрогам скал;
он в жажде припадал к ручью устами,
я – раскалённый солнца жар впивал;
когда он небу возносил моленья, –
своею кровью я Творца молил;
когда он спал в убежище селенья, –
постелью мне холодный снег служил; –
Италию прошёл я, взор смежая,
чтоб не видать красот земного рая…
Я шёл, терпя и ливня злость, и грозы,
чтоб усладились ангельские слёзы!..

И вот я в Рим вступил в толпе народа,
достиг святыни, – пал, молясь, у входа…
И день настал. – Со звоном колокольным
летели к людям неба песнопенья.
Толпа ждала в волнении невольном:
звучала весть надежды и спасенья!..
Вот вышел он, – апостол Божья страха, –
склонился весь народ к его ногам.
И тысячам он милость дал, из праха
он тысячи счастливых поднял сам. –

Предстал и я, с тоской в поникшем взоре, –
поведал всё, излив признаний море, –
о злых страстях, что овладели мною,
о жажде, что внушил мне мой недуг;
и о спасеньи от оков горячих
я умолял в порыве диких мук. –
А он на этот вопль сказал:
“Ты страсть безбожную вкусил,
и ад твою сжигает грудь;
ты у Венеры в гроте жил, –
за то навеки проклят будь!
Как на жезле в руке моей
вновь зелень листьев не взойдёт,
так и в огне твоих страстей
спасенья цвет не расцветёт!” –

(долгое молчание)

Я замертво упал, простерши руки, –
лишённый сил и чувств. – Когда я встал,
пустую площадь сумрак покрывал;
вдали манили милосердья звуки…
Противно было слышать этот зов!
Прочь от молитв, от лжи смиренных строф,
как смех звучавших зло в моих ушах,
погнал меня далёко дикий страх…
Туда погнал, где столько дивных дней
я пил восторг, – в тепло мечты моей!

(В страшном экстазе)

К тебе, Венера, возвращаюсь, –
в волшебный мрак твоих утех!
В твои чертоги вновь спускаюсь,
где слух мой нежит ласки смех!

Вольфрам
Молчи! Молчи, несчастный!

Тангейзер
Ах, не заставь искать напрасно!
Твой грот тогда мне сам предстал!
Меня все проклинают, гонят!
Ты дай приют мне! Я устал!

Глубокий мрак ночи; лёгкие полосы тумана постепенно заволакивают сцену.

Вольфрам
(охваченный ужасом)
О, что с тобой! Брат, замолчи!

Тангейзер
Ха! Тёплой мглою мы объяты!

Вольфрам
Ко мне! Зияет ад в ночи!

Тангейзер
Вдыхаешь ли ты ароматы?

Туман начинает алеть, образуя розовые сумерки. Слышны приближающиеся звуки веселья.

Тангейзер
Ты слышишь смех и ликованье?

Вольфрам
Трепещет в диком страхе грудь!

Тангейзер
(по мере приближения волшебных чар возбуждаясь всё более и более)
Ты видишь страстных нимф плясанье? –
Восторг испить, навек уснуть!

В розовой полутьме виднеются беспорядочные движения пляшущих фигур.

Вольфрам
Ах! Злые чары нам грозят!
На нас несётся дикий ад!

Тангейзер
Мерцает свет блаженной страсти, –
он сладко мне волнует кровь!
Да, – вот любви волшебной царство, –
(вне себя)
Венерин грот мной найден вновь!

В ярко-розовом освещении появляется Венера, покоящаяся на своём ложе.

Венера
Привет, неверный друг, тебе!
Ты изнемог в пустой борьбе?
Покинув злобный мир страданий,
ты жаждешь вновь моих лобзаний?

Тангейзер
Венера! О, моя богиня!
К тебе вернулся я опять!

Вольфрам
Нет, силы ада, – сгиньте, сгиньте!
Души заблудшей вам не взять!

Венера
Я твой побег простить готова,
за то, что вспомнил ты мой грот!
Навек останься здесь со мною, –
источник счастья здесь течёт!

Тангейзер
(с дикой решимостью вырывается из рук Вольфрама)
Навек утратил я спасенье, –
ад даст мне счастье и – забвенье!

Вольфрам
Творец, внемли мольбе моей!
(Он снова хватает Тангейзера, удерживая его)
Генрих! Одно услышь, одно!
Внимай! –

Венера
(с зарождающимся страхом)
Приди!

Тангейзер
(Вольфраму)
Оставь меня!

Венера
Приди! Навеки будь моим!

Вольфрам
Ты можешь быть спасён, несчастный!

Тангейзер и Вольфрам горячо борются.

Тангейзер
Нет, Вольфрам, нет! Я к ней иду!

Вольфрам
Здесь ангел за тебя молился, –
он ныне реет над тобой:
Елизавета!

Тангейзер, только что снова вырвавшийся из рук Вольфрама, внезапно останавливается, как пригвождённый к месту.

Тангейзер
Елизавета! –

Туманные полосы мало по малу темнеют; сквозь них прорезывается яркий свет факелов.

Мужские голоса
(из глубины сцены)
Вдали от бед, вдали от зла
покой и мир душа нашла…

Вольфрам
(в возвышенном умилении)
Твой ангел молит Бога за тебя –
на небесах! Генрих, спасенья жди!

Венера
(уже невидимая)
Ах! Мной утрачен!

Она опускается в недра земли. – Туман исчезает совершенно. – Утренний рассвет. – Из Вартбурга вглубь долины движется траурное шествие с факелами.

Мужские голоса
Ей уготован там приют,
ей херувимы гимн поют!

Вольфрам
(нежным объятием поддерживая Тангейзера)
Ты слышишь этот хор?

Тангейзер
(умирающим голосом)
Я слышу…

Шествие выходит на сцену, появляясь в глубине долины; старшие пилигримы идут впереди, затем певцы – по сторонам открытого гроба, в котором они несут тело Елизаветы; Ландграф, рыцари и вассалы следуют за гробом.

Пение мужских голосов
Ангел прекрасный ввысь улетел,
в сонме блаженных пред Вечным предстал.
Радуйся, грешник, – благ твой удел:
ангела слёзам Всевышний внял!
Вольфрам делает знак, побуждая певцов, узнавших Тангейзера, остановиться и поставить гроб на землю. – Тангейзер, которого Вольфрам подвёл к гробу, склоняется над телом Елизаветы и медленно падает.

Тангейзер
Святая Елизавета, молись за меня!

Он умирает. – Все опускают факелы к земле и таким образом тушат их. Утренняя заря освещает всю сцену.На горном выступе авансцены появляются младшие пилигримы: они несут посох, пустивший ростки и зазеленевший свежею листвой.

Младшие пилигримы
Свят! Свят Властитель горних сил!
Спасенья символ он явил!
Добычу тьмы в полночный час
Господь блаженных чудом спас:
в деснице Папы жезл сухой
украсил он младой листвой!
Так грешник в небесах прощён,
так в царство света внидет он!
Пусть чудо это славит тот,
кто искупленья с верой ждёт!
О, всемогущий царь небес,
Бог милосердья, Бог чудес!
Хвала тебе!
Хвала тебе!

Все
(глубоко растроганные)
Отверзлась дверь милосердья благая, –
вступает грешник в селения рая!

Занавес падает

КОНЕЦ

Источники сюжета

Тангейзер — историческое лицо, миннезингер, живший в начале XIII века. Он сочинял своеобразные плясовые песни, называемые «Leiche», некоторые из которых дошли до наших дней. По словам одного из исследователей миннезанга Гагена, Leiche — «песня хороводная, любовная или майская, с частыми переменами в темпе и с быстрыми пассажами вверх и вниз, во весь диапазон аккомпанирующего песне струнного инструмента». В песнях этих сказывается жизнерадостная и чувственная личность Тангейзера, воспевавшего пляски с красавицами на цветущем лугу под липою и пастушеские удовольствия с «верною Кунигундою».
В гроте Венеры. (Картина из замка Нойшванштайн)
Легенда связала исторического Тангейзера с преданиями о горе Герзельберг, расположенной неподалеку от Вартбурга, в Тюрингенском Лесу. Эта гора, имеющая вид продолговатого гроба, известна в народе под именем Венериной горы (нем. Venusberg); в ней есть пещера, где слышится шум подземных ключей; народная фантазия услышала в этом шуме стоны грешников и нечестивые клики адской радости, а во мраке грота увидела адское пламя. Гора прослыла входом в чистилище и обиталищем прекрасной языческо-германской богини Хольды или классической богини Венеры; из этой же пещеры вырывается и в ней исчезает, по народному поверью, ночной поезд «дикой охоты».

Сущность предания о Тангейзере такова. Однажды миннезингер Тангейзер, идя в Вартбург на состязание певцов, увидел у Герзельберга богиню Венеру, которая завлекла его к себе в грот; там он пробыл семь лет в забавах и развлечениях. Боязнь, что он погубил свою душу, побудила его расстаться с богиней и искать отпущения грехов в Риме, у папы Урбана. Папа с негодованием отказал в этой просьбе, сказав, что скорее его папский посох даст свежие побеги, чем Бог простит такого великого грешника. Тангейзер с горя вернулся к дьявольской Венере в Герзельберг. Тем временем посох пустил побеги, и папа велел отыскать прощенного Богом грешника — но его уже не могли найти. Тангейзер должен остаться в Герзельберге до Страшного Суда, когда Господь окончательно решит его участь.

Папа Урбан. (Картина из замка Нойшванштайн)Приурочивание миннезингерских подвигов Тангейзера ко двору тюрингского ландграфа Германа и к «вартбургской войне» — более позднего происхождения, чем легенда о Тангейзере и Венере, хотя сама по себе "война" относится к самому началу XIII века и реальный Тангейзер теоретически мог в ней участвовать. Однако легенды о состязании певцов в Вартбурге в большинстве вариантов рассказывают о Генрихе Офтердингене, который обратился к помощи адских сил для получения музыкального дара, чтобы побеждать в певческих турнирах. Достигнув больших высот в искусстве, Генрих стал очень заносчив и груб и, в конце концов, перессорился не только с коллегами, но и с тогдашним меценатом ландграфом Тюрингским. Граф назначил турнир, который Генрих проиграл, но не мог смириться с проигрышем, всем нахамил, и спасло его только заступничество жены ландграфа. Правда, в конце он всё же раскаянивается и отрекается от помощи темных сил.

Основанием для связывания этой легенды с Тангейзером могло послужить то, что сам Тангейзер имел какие-то счеты с тюрингским двором, намеки на которые остались в его песнях. Кроме того, по мнению большинства исследователей, "Тангейзер" - это фамилия или даже прозвище, так что ничто не мешало присвоить ему имя "Генрих".

Легенды о Тангейзере вдохновили многих писателей; мы приводим здесь только два источника, с которым Вагнер был наверняка знаком и которыми воспользовался в работе над либретто: знаменитое стихотворение Гейне и рассказ Гофмана «Состязание певцов». В стихотворении Гейне опущено окончание, где Тангейзер перечисляет германские города, в которых побывал на обратном пути: сатира этих стихов была актуальна двести лет назад, а сейчас мало кому интересна и понятна, и вообще за рамками темы нашего сайта.

Второй раз в числе источников творений Вагнера встречаются работы Гейне - и нельзя не обратить внимание, какими легкими, искрящимися весельем вещами становятся под его пером мрачные старинные легенды. (Особенно радует кастрюлька, в которой Венера мчится разогревать суп для вернувшегося Тангейзера :-) ). И какие же мрачные и трагические сюжеты извлекает из них снова Вагнер!

Влияние рассказа Гофмана в вагнеровском либретто так же очевидно. В сцене встречи Тангейзера с певцами в конце первого акта и монологе Елизаветы в начале второго заметны следы какого-то предшествующего сюжета: новизна музыки Тангейзера, вызывающая к нему одновременно любовь и неприязнь, воспоминания о старой вражде с коллегами и их искренняя симпатия и радость, когда Генрих обещает не искать снова ссоры... Трудно не увидеть в вагнеровской интерпретации автобиографические параллели.

Рассказ Гофмана заканчивается полным хэппи-эндом - его герой отрекается от Зла, (олицетворением которого, между прочим, является старый знакомец темный маг Клингзор), и все его радостно прощают. Совсем под другим углом видит этот сюжет Вагнер. Его герой вовсе не получил свой музыкальный дар от адских сил - напротив, даже силы Зла покоряются его таланту. Именно собственный гений обрекает Тангейзера на одиночество и непонимание, заставляет выламываться из законов и рамок закосневшей обыденности. И этого не прощает ни Небо, ни люди. Ни раскаяния (как в исходной легенде о Тангейзере), ни отречения от своих амбиций недостаточно. Только самоотверженная любовь ценой своей жизни может выкупить прощение его душе. И даже этого недостаточно - требуется еще жизнь самого героя!..

Сложив свою драму из кирпичиков чужих сюжетов и внеся в нее любимую тему "искупления", Вагнер заставил ее вспыхнуть тем трагическим огнем, который до сих пор заставляет сжиматься сердца слушателей.

Подробный анализ разнообразных источников сюжета и сравнение их с либретто Вагнера можно также найти в соответствующей главе статьи Анри Лиштанберже "Рихард Вагнер как поэт и мыслитель" и в предисловии В.Коломийцова к русскому переводу либретто.

Генрих Гейне. Тангейзер (фрагмент)

ТАНГЕЙЗЕР
(Легенда)

I

Страшитесь дьявола всегда,
Христовой церкви чада!
Песнь о Тангейзере спою,
Чтоб знали козни ада.

Тангейзер славный рыцарь был,
Но, внемля зову плоти,
Он у Венеры пребывал
Семь лет в подземном гроте.

«Венера, дивная жена,
Нам надобно расстаться!
Меня должна ты отпустить:
Не век же наслаждаться!»

«Тангейзер, славный рыцарь мой,
Что мелешь — не пойму я.
С утра меня не целовал,
А жду я поцелуя.

Тебе ли сладкого вина
К столу не подавала?
Тебя ль венком из пышных роз
Что день не украшала?»

«Венера, дивная жена,
От ласк и возлияний
Теперь больна душа моя,
Возжаждал я страданий.

Мы забавлялись все с тобой
И днем и в час вечерний,
А я б хотел, чтоб мне в чело
Впились колючки терний».

«Тангеqзер, славный рыцарь мой,
Ты стал рассеян что то.
Ты клялся много тысяч раз,
Что не покинешь грота.

Пойдем-ка в спальню, в тот покой,
Где страсть царит всецело.
Тебя должно развеселить
Белее лилий тело».

«Венера, дивная жена,
Ты вся очарованье
И вечно будешь вызывать
У всех мужчин желанье.

Но только вспомню всех, кто знал
C тобою наслажденье,
Лилейно-белая краса
Внушает отвращенье.

Лишь мысль придет о тех, с кем ты
Еще взойдешь на ложе,—
Лилейно-белая краса
Противна мне до дрожи»,

«Тангейзер, славный рыцарь мой,
Переборщил ты малость.
Уж лучше б ты меня избил,
Как прежде то случалось.

Неблагодарный раб Христа,
Твой злобный пыл чрезмерен.
Нет, к оскорбительным речам
Слух не привык Венерин.

Как ни любила бы тебя,—
Брань не к лицу Венере.
Прощай! Тебя я отпущу,
Сама открою двери».

II

Вот город святой, вот прославленный Рим.
Здесь благовест, пение ныне.
Процессия движется мерной стопой,
Сам папа идет посредине.

То благочестивейший папа Урбан,
В лучах триединой короны.
В пурпурную мантию оп облачен,
У шлейфа — князья и бароны.

«О пана Урбан, о святейший отец,
Наш пастырь по воле господней!
Прими ты сейчас покаянье мое,
Спаси меня от преисподней».

Замолкли хоралы. Отхлынул народ
И замер в тревоге великой:
Да кто же он, этот худой пилигрим,
Что на землю пал пред владыкой?

«О папа Урбан, о святейший отец,
Даруй мне грехов отпущенье.
От вечной геенны ты душу избавь,
Рассей сатаны наважденье.

Я — рыцарь Тангейзер; я доблестным был,
Но, зову последовав плоти,
Семь лет у Венеры в гостях пребывал
В ее очарованном гроте.

Венера — прекраснейшая госпожа,
Вся грация и обаянье.
Нежней ароматов, светлее лучей
Речей мелодичных жужжанье.

Как бабочка реет над нежным цветком,
Чтоб выпить пленительный кубок,—
Душа моя реет, любовью полна,
Вокруг ее пурпурных губок.

Курчавятся волосы — черная смоль,—
Все в кольцах, спадают на шею.
Лишь вскинет глазами она на тебя—
Теряешься ты пород пою.

Лишь вскинет вскинет глазами она на тебя—
Не сможешь противиться взору.
Поверь мне: себя я заставил с трудом
Покинуть волшебную гору.

Я спасся из этой проклятой горы,
Но с силою неотвратимой
Венера преследует взглядом своим—
Он манит: вернись, мой любимый!

Лишь ночью живу, а сияющим днем
Блуждаю, как призрак бесплотный.
Мне снится: Венера со мною сидит,
Мне слышится смех беззаботный.

Так счастливо, громко смеется она,
Так зубы блестят белизною,
Что только представлю себе этот смех,
Как слезы струятся рекою.

Моя безгранична, безудержна страсть,
Ей нет ни конца, ни преграды.
Так с ревом несутся и падают с гор
В бездонную пропасть каскады.

Летит со скалы на скалу водопад
И пеною кроет отроги,
Пусть шею себе при паденье свернет—
Своей не изменит дороги!

Когда бы над небом я был властелин,
Поднес бы Венере прекрасной
И солнце, и россыпь бесчисленных звезд,
И месяц, спокойный и ясный.

Моя безгранична, безудержна страсть,
Нет в чувствах моих перемены.
Быть может, уже на земле окружен
Я пламенем адской геенны?

О пана Урбан, о святейший отец,
Даруй мне грехов отпущенье.
От вечного пламени душу избавь,
Рассей сатаны наважденье».

Но папа в отчаянье руки воздел
И вымолвил страшное слово:
«Тангейзер! Несчастнейший человек!
Не снять колдовства мне такого.

Тот бес, что Венерою люди зовут,
Опасней всех прочих по силе:
Тебе не уйти на ее когтей,
Пока ты не будешь В могиле.

Тангейзер, душою заплатишь своей
За плотские все прегрешенья:
Ты вечным мученьям в аду обречен
И нет тебе, рыцарь, прощенья».

III

Вот рыцарь Тангейзер к Венере спешит,
Проходит различные страны.
Он в полночь вошел в очарованный грот
Не ноги — кровавые раны.

Венера проснулась, услышав шаги,
Легко соскочила с кровати.
И тотчас возлюбленный был заключен
В кольцо белоруких объятий.

Пошла у Венеры из носа кровь
И слезы из глаз заструились,
И вскоре — уже на лице у него—
И кровь и слезинки смесились,

Тангейзер мгновенно улегся в кровать,
Не вымолвил он ни словечка.
На кухню Венера отправилась, там
Кастрюлю поставила в печку.

Она принесла ненаглядному суп,
Пригладила космы гребенкой
И, землю смывая с израненных ног,
Смеялась так сладостно звонко.

«Тангейзер, о рыцарь, возлюбленный мой!
Ты долго сюда не являлся.
Скажи мне, в каких же ты землях бродил?
В каких ты краях обретался?»

«Венера, прекраснейшая госпожа,
В краях иноземных не худо:
Отправился в Рим я по важным делам,
Но выбрался скоро оттуда.

Возносится Рим на высоких холмах,
и Тибр омывает их склоны.
Я с папой Урбаном встречался, и он
Тебе посылает поклоны.
...

1836 год. (перевод. Н. Вержейской)

Эрнст Теодор Амадей Гофман. Состязание певцов

(Перевод А.Михайлова.)

В ту пору, когда встречаются между собой Весна и Зима, в ночь весеннего равноденствия некто одиноко сидел в комнате перед раскрытою книгою. То был трактат Иоганна Кристофа Вагензейля "О прельстительном искусстве мейстерзингеров".

За окном шумела буря, ветер гонял листья по голым полям и лугам, прощально гудел в печных дымовых трубах, тяжелые капли дождя били в окна, стекла звенели, а полная луна заглядывала в дом, и лучи ее играли и плясали на стенах, словно бледные призраки. Однако некто не обращал на это ни малейшего внимания, но, закрыв книгу, в глубокой задумчивости, целиком захваченный волшебными картинами минувших дней, смотрел в огонь, что, разбрасывая искры, потрескивал в камине. Словно какое-то неведомое существо набрасывало покрывало за покрывалом на того, кто сидел у камина, - сумерки вокруг него все сгущались, туман становился непроглядным. Потрескивание дров в камине, неумолчный шум бури за окном неприметно обращались в нежный шепот, тончайший свист. И внутренний голос изрек:

- То Сон плавно взмахивает своими кроткими крылами, прижимаясь, дитя любящее, к груди человека. Сладким своим поцелуем он будит внутренний зрак, и зрит человек прелестнейшие образы высшей жизни, блестящей и величественной.

Сверкнула молния, свет которой был невыносимо ярок, - некто, укутанный в покрывала, открыл глаза, но уже не было ни покрывал, ни туманов, ни облаков вокруг него, ничто не мешало ему смотреть. Он лежал на цветущем лугу, тесно обступили его со всех сторон деревья, лес был прекрасен, ночь густа. Ручьи шумели, кусты переговаривались между собой, вели тайные любовные речи, но не заглушали нежной жалобы соловья. Под утро поднялся ветерок; разгоняя последние облака, он проложил путь ярким, светлым лучам солнца. Вскоре солнце засверкало на нежной листве деревьев, и проснулись спавшие птички, которые стали порхать и скакать с ветки на ветку, обмениваясь веселыми трелями. Вдалеке раздались веселые звуки охотничьих рогов, дикие звери пробуждались в страхе, стряхивая с себя сон, олени и лани умными глазами своими с любопытством всматривались в того, кто лежал на траве, а потом с тревогой прыскали в глубину чащи. Умолкли рога, но тут послышались звуки арф и голоса, и сливались они в столь упоительную гармонию, что напоминали музыку сфер. Охотники - в руках копья, блестевшие на солнце рога за спиной - выехали из глубины леса, за ними, на буланом коне, статный господин в княжеской мантии старонемецкого покроя, рядом с ним, на иноходце, дама ослепительной красоты, в драгоценных украшениях. А за ними на шести прекрасных конях разной масти шесть мужей, одежда и многозначительные лики которых указывали на давно прошедшие времена. Поводья лежали, брошенные, на шеях коней, а мужи держали в руках лютни да арфы - чудесными звонкими голосами они пели, пока лошади их, укрощенные чарами сладчайшей музыки, плавно гарцевали по лесной дороге следом за княжеской четой. Иной раз в пении ненадолго наступала пауза, а тогда охотники трубили в рога, ликующе раздавалось ржанье коней, и радость била через край. Пажи и слуги в богатых одеждах завершали торжественное шествие, так все проследовали в чащобу и исчезли из виду.

Некто же, кого странный и чудесный вид сей привел в крайнее изумление, вскочил на ноги и воскликнул в безмерном восторге:

- Боже правый! Неужели старинные прекрасные времена восстали из гроба?! Кто же были эти прекрасные люди?

И тут позади него раздался глубокий бас:

- Что же вы, милостивый господин мой, не узнаете тех, кого заключили в мысли свои, в память свою?

Он обернулся и увидел солидного господина, вид которого был суров и на голове которого сидел завитой парик. Одет он был исключительно в черное, как то было заведено в году MDMLXXX нашего летосчисления. Он скоро признал в нем старого ученого, профессора Иоганна Кристофа Вагензейля, который продолжал говорить таковые слова:

- Вы сразу же могли бы понять, что статный господин в княжеской мантии - это могучий ландграф Герман Тюрингенский, что рядом с ним звезда тюрингенского двора, благородная графиня Матильда, совсем юная вдова усопшего в преклонном возрасте графа Куно Фалькенштейна. А шесть мужей, что ехали на конях вслед за ними, распевая и касаясь перстами арф и лютен, - это шесть высоких мастеров пения, которых призвал ко двору благородный ландграф, всею душою и телом преданный прелестному искусству пения. Сейчас начнется охота, а потом мастера-певцы соберутся на прекрасном лугу посреди леса и начнется между ними состязание в пении. Мы и отправимся туда, чтобы прибыть вовремя, пока не кончилась охота.

Они и пошли. А между тем лес, самые дальние ущелья - все оглашалось звуками рогов, лаем псов, призывными криками егерей. Все было так, как рассчитал профессор Вагензейль: едва они вышли на лужайку, сиявшую золотистой зеленью трав, как вдалеке показались ландграф, графиня и шестеро мастеров. Они выезжали на луг медленно и чинно.

- Что же, - начал Вагензейль, - чтобы не терять времени, покажу вам пока, любезный мой государь, каждого из шести мастеров по отдельности и каждого назову вам по имени. Видите ли вон того веселого человека на светло-рыжем коне, он натянул поводья и, улыбаясь, озирается по сторонам? Видите, ландграф дружески кивает ему, а тот громко смеется. Это, государь мой, бодрый духом Вальтер фон дер Фогельвейд. А тот широкоплечий, с большой кудрявой бородой, с рыцарским оружием, чубарый конь которого так тяжело ступает, - Рейнхард Цвекштейн. Ах ты, господи! А ведь тот, кто на пегой лошади, он же едет не сюда, а в лес! И он уставился глазами перед собой, словно позабыв обо всем на свете, он улыбается так, словно перед ним вырастают из земли прекраснейшие видения. Да ведь это же важный профессор, да ведь это же Генрих Шрейбер! Его душа, как всегда, где-то витает, он не видит лужайки, запамятовал о состязании, смотрите, смотрите, государь мой, как упорно сворачивает он на узенькую тропку, так что ветки бьют его по лицу. А вот к нему подлетает Иоганнес Биттерольфф. Сами ведь видите этого статного господина на буланой. У него еще подстриженная рыжая бородка. Он окликает профессора, и профессор словно пробуждается ото сна. Оба возвращаются назад вместе. А там что за шум в кустах? Нечто лесные духи летят у самой земли? Эй! Вот ведь какой смелый наездник! Как пришпоривает лошадь - она встает на дыбы, она вся в мыле. Видите теперь этого бледнолицего юношу, его глаза горят, все мускулы лица вздрагивают от боли, словно позади него сидит на лошади незримое существо, которое причиняет ему мученья. Это же Генрих Офтердинген. И что такое на него нашло?! Ведь он недавно совсем спокойно ехал рядом с другими, распевая песнь вместе со всеми мастерами! А теперь смотрите - блистательный рыцарь на белоснежном арабском коне. Смотрите, как ловко соскочил он с коня, как изящно держит поводья, с какой изысканной рыцарской куртуазностью подает руку графине, помогая ей спешиться. Что за прелестный вид! Как сверкают его голубые глаза, когда он смотрит на прекраснейшую госпожу! Да это же Вольфрамб фон Эшинбах! А теперь все занимают места, и скоро начнется певческое состязание!

Один за другим мастера исполняли свою песнь - всякая была в своем роде превосходна. Нетрудно было догадаться, что каждый делает все для того, чтобы превзойти своих предшественников. А поскольку никому это не удалось и никак нельзя было решить, чья же песнь была наилучшей и самой прекрасной, то графиня Матильда все же склонилась с венком в руках в сторону Вольфрамба фон Эшинбаха; венок этот она так и держала в руках, чтобы наградить им победителя. Но тут Генрих фон Офтердинген вскочил с места, темные глаза его горели диким огнем, быстро вышел он на средину лужайки, порыв ветра сорвал с его головы берет, волосы разметались по лбу, а лоб его был бледен, словно у мертвеца.

- Остановитесь, - вскричал он что было мочи, - остановитесь! Еще никто не победил! Моя очередь петь, а потом пусть ландграф решает, кому присудить венок.

Тут, никто не заметил как, в руках его оказалась лютня удивительной формы, на вид прямо-таки застывшее, наводящее ужас тело животного. И тут он принялся так колотить по струнам лютни, что и по самому дальнему лесу пошло грохотать... А потом громогласно запел. Песнь его прославляла чужеземного короля - этот король будто бы сильнее всех государей, и все другие государи и все мастера-певцы, чтобы не опозориться совсем и окончательно, должны поскорей присягнуть ему на верность. Посреди пения раздавались порой какие-то резкие воющие звуки. С гневом смотрел ландграф Герман на обезумевшего певца. Тут все остальные мастера дружно поднялись с своих сидений и затянули общую песнь. Голос Офтердингена должен был бы потонуть в их пении, но нет, все сильнее и сильнее бил он по струнам лютни, но наконец, издав ужасающий вопль, они лопнули. И вдруг вместо лютни в руках Офтердингена перед ним стояла ужасная, мрачная фигура - певец готов был упасть на землю, но страшный человек поддержал его и поднял на воздух. Песнь мастеров растаяла в отзвуках эхо, тяжелый туман мгновенно заполонил лужайку и лес, все погрузилось в глухую ночь. Но тут из глубины вдруг поднялась ярко светящая звезда, распространявшая окрест молочно-белое сияние, и она поднялась и пошла своим путем по небу, а за нею на блиставших светом облаках потянулись мастера, распевая свою песнь и нежно бряцая на струнах арф.

Мерцающий свет, дрожа, покрыл луга, голоса леса проснулись от тягостной дремоты и звучали все громче и громче, вливаясь в песнопения мастеров.

Многолюбезный мой читатель! Ты, конечно, понял, что видевший этот сон вознамерился познакомить тебя с каждым из мастеров, с кем свел его профессор Иоганн Кристоф Вагензейль.

Бывает так: мы видим в синеющей дали неведомые нам фигуры, наше сердце начинает трепетать от любопытства, кто же такие эти люди и чего только им надобно от нас. Потом мы видим их лица, видим их одежды, слышим голоса, но не разбираем слов, которые ветер гасит, разнося по широким просторам неба. А потом они спускаются в долину и скрываются во мгле. И нам не терпится, чтобы они поскорее повернули назад и подошли к нам, чтобы мы могли разглядеть их, поговорить с ними. Ведь так странно смотрятся они издалека, и так хочется узнать, как выглядят они вблизи.

Быть может, и то сновидение, о котором мы поведали тебе, любезный наш читатель, пробудило подобное же настроение в твоей душе. Так дозволь рассказчику не терять времени, а прямо повести тебя ко двору ландграфа Германа Тюрингенского, в прекрасный замок Вартбург.

Мейстерзингеры в замке Вартбург

Должно быть, дело было в MCCVIII году. Тогда благородный государь ландграф Тюрингенский, великий почитатель и мужественный покровитель славного певческого искусства, собрал при своем дворе шесть знаменитых мастеров пения. То были Вольфрамб фон Эшинбах, Вальтер фон дер Фогельвейд, Рейнхард фон Цвекштейн, Генрих Шрейбер, Иоганнес Биттерольфф - все рыцарского звания - и Генрих фон Офтердинген из Эйзенаха, горожанин. Словно жрецы одного бога, мастера-певцы пребывали во взаимосогласии, живя в благочестивой любви, все их устремления были направлены на то, чтобы восхвалить и восславить пение, прекраснейший дар неба, каким наградил господь людей. У каждого была своя песнь, но подобно тому как каждый звук аккорда звучит по-своему и тем не менее все они сливаются в прекраснейшее благозвучие, так и здесь: пение мастеров соединялось в великолепную гармонию, и песнь каждого казалась лучом, исходившим от одной звезды - звезды Любви. Потому-то так и получалось, что ни один из мастеров не считал песнь свою наилучшей, но свято чтил песнь другого, что и его собственный напев не звучал бы так хорошо, не будь на свете иных. Ведь любой звук музыки особо радуется и весело воспаряет ввысь, когда пробудятся и бодро приветствуют его иные, ему родственные.

Если песни Вальтера Фогельвейда, который был сам себе господин, отличались изяществом и особливой важностью, а при всем том и дерзновенной лихостью, то Рейнхард Цвекштейн пел по-рыцарски прямодушно и слова его песен были весомы и звучны. Генрих Шрейбер доказывал свою ученость и глубокомыслие, а блестящие песни Иоганнеса Биттерольффа выделялись среди прочих своими искусными уподоблениями и редкостными оборотами речи. Пение же Генриха Офтердингена проникало в самую душу и в душе каждого пробуждало глубочайшую тоску. Он пел и таял в мучительном томлении, но порой мелодию его голоса перебивали резкие и некрасивые звуки. Наверное, исходили они из больного, разорванного нутра, в котором, словно ядовитые насекомые, не дающие покоя человеку и истощающие его тело, угнездились злоба и насмешка. Никто не ведал, откуда взялась такая напасть.

Вольфрамб фон Эшинбах родился в Швейцарии. Его песни, ясные, сладостно-приятные, подобны были безоблачной голубизне небес его отечества, напевы его звучали нежно, словно перезвон колокольчиков, словно плавный гул волынки. Но порою и здесь раздавался грохот водопадов, в горных ущельях слышался гром. И пока он пел, слушатель неторопливо брел вместе с ним по блестящим волнам прекрасного потока, - то мягко соскальзывая вниз, то борясь с пенящимися валами, то после перенесенных тревог радостно устремляясь навстречу спасительной гавани. Невзирая на свою юность, Вольфрамб фон Эшинбах мог бы считаться самым опытным из мастеров, что собрались при дворе ландграфа. С детских лет он был предан певческому искусству и, повзрослев, пустился на поиски истинного искусства, странствуя по городам и землям, пока не обрел великого наставника в искусстве, имя которому было Фридебранд. Тот, уча его сурово и строго, сообщил ему немало написанных на пергаменте образцовых стихотворений, что пролили свет в его душу. Прояснилось теперь то, что прежде представлялось Вольфрамбу бесформенным и запутанным. В особенности когда находились они в Зигебруннене, в Шотландии, Фридебранд дал в руки ему некоторые книги, из которых Вольфрамб и позаимствовал те повести, что впоследствии были переложены им на немецкие стихи. То были по преимуществу сказания о Гамурете и сыне его Парсифале, о маркграфе Вильгельме Нарбоннском и могучем Ренневарте, - впоследствии другой мейстерзингер, Ульрих Тюркхеймб, переиначил песни Вольфрамба по просьбе важных лиц, которым, надо думать, непонятны были стихи поэта, и пересказал их рифмованными стихами, которые заняли целую толстенную книгу. Так и получилось, что Вольфрамб стал знаменит по всей земле как искусный и великолепный мастер, пользовавшийся расположением многих государей и князей. Он жил при дворах, получая великие дары за свое искусство, но наконец, слыша со всех сторон славу певца, его призвал к своему двору просвещеннейший ландграф Герман Тюрингенский. И не одним своим искусством завоевал певец в кратчайшее время любовь и доверие государя, но не менее того и кротостью своей, и смирением.

Оттого-то, верно, и случилось так, что Генрих Офтердинген, который всю жизнь грелся в теплых лучах княжеского благоволения, вынужден был немного посторониться и отступить в тень. И однако из всех мастеров-певцов ни один не был привязан к Вольфрамбу так, как Генрих, и ни один так не любил его. Вольфрамб отвечал ему столь же искренним чувством. Их связывала взаимная любовь, а другие мастера окружали их словно светлый и прекрасный венок.

Тайна Генриха фон Офтердингена

Беспокойство и душевный надлом Генриха возрастали с каждым днем. Мрачнее и тревожнее становился его взгляд, все бледнее лицо. Другие мастера, воспев положенным образом возвышенные предметы Священного писания, восхваляли радостными голосами дам, их владетельного господина, а песни Генриха Офтердингена лишь оплакивали безмерные муки земного бытия, по временам уподобляясь горестным стонам смертельно раненного человека, у которого нет надежды на спасение души. Все думали, что, быть может, певец безнадежно влюблен, однако тщетны были усилия выведать у него тайну. Сам ландграф был всей душою расположен к юноше, а потому в минуту, когда они остались наедине, приступил к нему с расспросами. Он дал слово государя, что сделает все для того, чтобы устранить злую причину тоски юноши, и, если потребуется, исполнит любое его желание, сколь бы трудно ни было его исполнить, только чтобы мучительные страдания обращены были в радостное ожидание и надежду, но напрасно! Ландграф, подобно другим, не мог добиться того, чтобы юноша открыл ему сокровенную тайну своей души.

- Мой высокий повелитель! - воскликнул Офтердинген, и горячие слезы брызнули из его глаз. - О, мой высокий повелитель! Если бы я сам знал, какое адское чудовище разрывает меня своими когтями, не давая ни опуститься на землю, ни вознестись к небесам, так что я и не жилец на земле, и не могу вкусить радости грядущего блаженства!.. Языческие поэты повествуют нам о мучениях людей, которым нет места ни в Элизиуме, ни в мрачном Орке. Вот они и блуждают по брегам Ахеронта, мрачный воздух, где не светит звезда надежды, сотрясается вздохами тоски и страха, которые исторгают эти несчастные, и вся земля окрест полнится их жуткими воплями, потому что невыразимы их страдания. Напрасны их мольбы, напрасны крики боли, безжалостно и грубо отталкивает их старик-перевозчик всякий раз, когда они пытаются ступить в роковую ладью. Они прокляты и всеми отвергнуты, в таком состоянии пребываю и я.

Вскоре после этого разговора с ландграфом Генрих не на шутку разболелся и, оставив замок, отправился на родину, в Эйзенах. Мастера-певцы кляли судьбу - вот мол какие прекрасные цветы, и вот словно бы ядовитые испарения вырывают их из венка и им суждено прежде времени увянуть и погибнуть. Меж тем Вольфрамб фон Эшинбах не расставался с надеждой, а, напротив, говорил, что вот теперь, когда душевная болезнь Генриха обернулась телесной, выздоровление, быть может, скоро наступит. Разве не бывает так, что душа предчувствует телесные страдания и оттого заболевает; так, наверное, и случилось с Офтердингеном, надо только заботливо за ним ухаживать, утешая его в тяжких страданиях.

Итак, Вольфрамб вскоре тоже поехал в Эйзенах. Когда он вошел в комнату к Генриху, тот лежал на своем ложе, бледный как смерть, глаза его были полуприкрыты. Лютня висела на стене и уже покрылась толстым слоем пыли, струны ее были порваны. Увидев друга, он с большим трудом чуть приподнялся и с улыбкой, искаженной гримасой боли, протянул ему руку. Когда же Вольфрамб присел к нему на постель, передал ему сердечные приветы ландграфа, певцов-мастеров и сверх того сказал немало ласковых слов, Генрих заговорил голосом слабым и печальным:

- Как много невероятного, небывалого приключилось со мною! Я безумствовал среди вас, и вы, должно быть, сочли, что некая сокрытая в моей груди тайна мучит и губит меня. Ах! для меня самого оставалось тайной состояние мое, страшное и безнадежное. Нестерпимая боль пронизывала мою грудь, однако неведома была мне причина ее. Все, за что я ни принимался, казалось мне жалким и ничтожным: лживо, и слабо, и не достойно даже начинающего ученика звучали в моих ушах напевы, прежде столь ценимые мною. И тем не менее, подстегиваемый тщеславием, я горел одним желанием - превзойти всех мастеров-певцов. Неизведанное мною счастье, высшее неземное блаженство грезилось мне: словно яркая, блещущая золотом звезда стояло оно высоко над моей головой, и я должен, должен был либо достичь таких высот, либо погибнуть без надежды на спасение. Я всматривался в высь, я, полон томления, в тоске протягивал руки к высокой звезде, а тогда ужас холодными, как лед, крылами касался меня и я слышал: "К чему тоска, к чему надежда? И ты не слеп, и сила твоя не сломлена, - так разве не в состоянии ты видеть луч надежды и обрести неземное счастье?" Теперь же, теперь тайна моя открылась мне. И это для меня верная смерть, однако в смерти приобщусь к неземному блаженству. Я лежал в своей постели, немощный, больной. И вот однажды, среди ночи, лихорадочное безумие, заставлявшее меня метаться в постели, не находя себе места, вдруг отпустило меня, и я почувствовал, как в тишине и покое нисходит на мою душу кроткое, благодетельное тепло. Мне чудилось, будто я плыву на облаках, в бескрайних просторах неба. И тут молния прорезала мрак небес, и я громко вскрикнул: "Матильда!" Я проснулся, и сон исчез. Но сердце мое стучало в сладостной робости, в неописуемом блаженстве, каких не испытывал я доселе. Я знал, что во сне громко звал Матильду и был испуган тем, что - так думалось мне - голос мой разнесся по лесам и полям и что все горы и все ущелья повторяют сладостное это имя, что на тысячу ладов они поведают ей самой, сколь несказанно крепко люблю я ее, готовый идти за нее на смертные муки, что это она и есть яркая звезда, которая, заглянув в мою душу, пробудила в ней всепожирающую боль безнадежного томления, так что теперь языки любовного пламени вырвались и поднялись высоко к небу, а душа моя жаждет - исходит в томлении по ее красоте, по ее прелестям! Теперь, Вольфрамб, ты узнал мою тайну. Узнал - и схорони ее глубоко в душе. Ты видишь, что я спокоен, дух мой светел, и ты поверишь мне, если я скажу тебе, что скорее погибну, нежели обреку себя на позор и презрение глупыми своими домогательствами. Но ты, ты любишь Матильду, она отвечает тебе такой же любовью, и я обязан был все рассказать тебе. Как только я поправлюсь, я пущусь в путешествие в дальние страны, нося смертельную рану в своей груди. И когда ты услышишь, что жизнь моя окончена, тогда скажи Матильде, что я, что я...

Юноша не мог говорить долее, голова его упала на подушки, и он отвернулся к стене. Громкие рыдания выдавали, что творилось в его душе. Вольфрамб фон Эшинбах был немало обескуражен тем, что поведал ему Генрих. Опустив глаза, он сидел и все думал, думал, как вызволить друга из пут неразумной, бешеной страсти, какая грозит ему неминуемой смертью.

Он пытался утешать юношу, говоря ему то, говоря другое, пытался даже уговорить его ехать вместе с ним назад в Вартбург и с надеждою в груди смело предстать перед дамой Матильдой, распространяющей окрест яркое сияние солнца. И Вольфрамб сказал даже, что сам он ничем иным не мог снискать милостей Матильды, нежели своими песнопениями, и что Офтердинген сумеет, как и он, "заслужить ее милости прекрасными напевами, сумеет удостоиться ее снисходительности благодаря своему пению... Несчастный Генрих печально взглянул на него и сказал:

- Вы уж не увидите меня в замке. Броситься ли мне в пламя костра? Не слаще ли томительная смерть вдали от нее?

Вольфрамб распрощался с другом, и Генрих остался в Эйзенахе.

Что происходило с Генрихом Офтердингеном потом

Бывает и так, что боль, вызываемая любовным чувством, готова разорвать наше сердце, но она уж прижилась в нем и мы холим и пестуем губительное чувство. Душераздирающие вопли, какие способна исторгать лишь невыразимая мука, звучат в наших ушах мелодично-сладостной жалобой, опускаются в глубь души словно отзвук дальнего эха, смягчают боль и исцеляют рану сердца. Так было и с Генрихом фон Офтердингеном. Его горячая любовь, его тоска остались прежними, однако взор его уже не упирался в черную пропасть безнадежности, но возносился к облакам весны, розовеющим в лучах утреннего солнца. Тут ему почудилось, будто возлюбленная взирает на него с недосягаемой высоты ласково и нежно, и это пробудило в его душе самые великолепные песни, какие он когда-либо пел. Он снял со стены лютню, натянул на нее новые струны и вышел из дому. Уже началась настоящая весна. И тут его невольно потянуло в сторону Вартбурга. Издали он увидел сияющие башни замка и подумал о том, что никогда уже не увидит Матильды, что любовь его навеки останется безнадежной тоскою, что Вольфрамб фон Эшинбах завоюет прекрасную даму мощью своих песнопений... Тут все прекрасные надежды Генриха закатились, погрузившись во мрак ночи, и смертельная боль ревности и отчаяния пронзила его душу. И он, словно гонимый злыми духами, искал спасения в своей одинокой каморке, здесь он слагал песни, которые навевали златые сны и являли ему образ любимой.

Очень долго избегал он приближаться к Вартбургу, и это удавалось ему. Но в один прекрасный день, сам не зная как, он очутился в лесу - в том самом, что граничил с замком: стоило выйти из леса, и прямо перед тобой Вартбург. Генрих нашел в лесу такое место, где среди густых зарослей кустов, среди всякой колючей растительности, выглядевшей довольно-таки безобразно, вздымался поросший мхом каменный утес странной формы. С трудом Генрих взобрался до середины его и сквозь разлом в скале издалека рассмотрел башни замка. Тогда он сел и, борясь с дурными мыслями, превозмогая мучения, предался сладостным надеждам.

Солнце давно уже зашло за горизонт. На гору опустились глухие туманы, а над ними поднялся раскаленно-красный лунный диск. Ночной ветер гулял в вершинах высоких деревьев, и кусты, тронутые его ледяным дыханием, словно метались в лихорадочном жару. С резким криком поднялись в воздух и пустились в свой неверный полет гнездившиеся среди скал ночные птицы. Громче журчали ручьи, громче били в отдаленье ключи. Но по мере того как лес освещался сияньем луны, издалека отчетливее доносились звуки пения. Генрих вздрогнул и вскочил на ноги. Ему припомнилось, как в наступившей ночной тишине мастера заводили в замке свои благочестивые напевы. И он увидел, как Матильда, прощаясь, бросала признательный взгляд на Вольфрамба, которого любила. И любовь и блаженство заключены были в ее взгляде, он не мог не пробуждать чары сладострастных сновидений в душе возлюбленного. Сердце Генриха готово было разорваться в сладострастном томлении. Он взял в руки лютню и начал петь - никто никогда еще не слышал, чтобы он так пел. Успокоился ветер, замолкли кусты и деревья, и только звуки голоса Генриха светились в глубокой тишине мрачного леса, как бы сливаясь с лучами месяца. Но как только песнь его начала таять в трепетных любовных вздохах, позади него вдруг раздался оглушительный, душераздирающий хохот. В ужасе он поспешно обернулся и увидел огромную мрачную фигуру, которая еще прежде, чем Генрих мог прийти в себя, повела такие речи, произнося их голосом гадким и насмешливым:

- Ага, немало пришлось побродить, чтобы доискаться наконец того, кто так здорово распелся тут в ночи. Так это вы, Генрих фон Офтердинген? Мне бы и самому догадаться - ведь вы же самый скверный из всех этих так называемых певцов с Вартбурга, так что дурацкая песня без смысла и толка - откуда бы ей еще тут взяться?

При этих словах Офтердинген положил руку на рукоять своего меча. Однако черная фигура вновь разразилась оглушительным смехом, в это мгновение луч света упал на смертельно-бледное лицо незнакомца и Офтердинген мог рассмотреть его впалые щеки, острую рыжеватую бородку, искаженный гримасой рот, берет с черными перьями на нем.

- Ну, ну, юноша, - сказал незнакомец. - Не будете же вы применять против меня оружие только потому, что я не доволен вашими песнями? Конечно, певцы этого не любят, им хочется, чтобы до небес превозносили все, что ни сочинят такие знаменитости, пусть даже все это ни на что не годный вздор. Но именно потому, что для меня все эти песни - чепуха и я вам откровенно говорю: вы в благородном искусстве пения не мастер, а в лучшем случае посредственный ученик, - вы должны понять, что я искренний ваш доброжелатель и друг и не собираюсь чинить вам зло.

- Но как же вы можете, - заговорил Офтердинген, которого била дрожь, - как можете вы быть моим другом, если я даже не помню, чтобы когда-нибудь в жизни видел вас...

Не отвечая на вопрос, незнакомец продолжал:

- Что за чудное место! И ночь такая теплая, подсяду-ка к вам - вот сюда, где светит луна, и мы поговорим хорошенько. Вы же все равно не станете возвращаться сейчас в Эйзенах. Послушайте меня, может быть, это послужит вам на пользу.

С этими словами незнакомец опустился на большой поросший мхом камень, усевшись почти вплотную к Офтердингену. Странные чувства боролись в груди Генриха. Он не ведал страха, однако в такую ночь, вдалеке от человеческого жилья, в таком жутком месте он не мог отделаться от чувства ужаса, который вызывал в нем голос человека, да и весь облик его. У него было ощущение, будто он вот-вот должен броситься головой вниз с крутого обрыва в лесной поток, шумевший в глубине. А спустя мгновение ему казалось, что он скован по рукам и ногам.

Тем временем незнакомец пододвинулся еще ближе к Офтердингену и начал тихо, почти шепча ему на ухо:

- Я из Вартбурга, я только что выслушал все, что распевали там ваши так называемые мастера, все от начала до конца, все эти ученические потуги, недостойные называться пением. Но дама Матильда существо прелестное и приятное, другого такого, может, и нет на свете.

- Матильда! - вскрикнул Офтердинген с душераздирающей тоскою в голосе.

- Ха-ха! - засмеялся незнакомец. - Ха-ха! Видно, юноша, кольнуло? Так давайте поговорим сейчас о вещах серьезных или, лучше сказать, возвышенных. Я имею в виду благородное искусство пения. Возможно, вы все там связываете с ним какие-то благие намерения, так что все у вас выходит как-то просто и естественно, но ведь у вас нет ни малейшего представления о глубинах искусства. Я только намекну, и вы поймете, что никогда не достигнете цели, если и впредь будете идти прежней дорогой.

И черный повел неслыханные речи - словно какие-то заморские песни, - в них же он необычайно превозносил искусство пения. Пока он говорил, в душе Генриха являлись и исчезали, словно ветер уносил их, образы, картины - одна за другой. Как будто новый мир открывался перед ним - люди, лица, все как живые. Каждое слово производило впечатление молнии - они внезапно вспыхивали и стремительно исчезали. Полная луна стояла над лесом. И незнакомец, и Генрих были освещены ее лучами. И Генрих заметил теперь, что лицо незнакомца отнюдь не было столь отвратительным, как показалось ему поначалу. Если и горели его глаза каким-то необыкновенным огнем, то все же на губах его играла приятная улыбка (так виделось Генриху), а нос коршуна и высокий лоб придавали лицу выражение силы и решительности.

- Не знаю, - сказал Офтердинген, когда незнакомец на мгновение остановился. - Не знаю, что за чудное ощущение пробуждают во мне ваши речи. Словно только теперь я начинаю понимать, что такое пение, а все прежнее было лишь простым и обыденным, словно только теперь я узнаю, что такое истинное искусство. Вы, конечно, большой мастер песнопений, и я от всей души прошу принять меня в число ваших старательных и любознательных учеников.

Тут незнакомец вновь отвратительно расхохотался, поднялся с камня и предстал пред Генрихом с лицом, искаженным гримасой, в облике такого исполина, что Офтердингена вновь обуял ужас. Чужак опять заговорил громовым голосом, отдававшимся в дальних ущельях:

- Вы полагаете, я большой мастер песнопений? Быть может. Порой, по временам. Однако уроков я не даю. Любознательным личностям вроде вас я всегда готов служить советом. А слышали ли вы о мастере песнопений, глубоко изведавшем тайны этого искусства, - о Клингзоре? О нем болтают, что он великий некромант и будто бы даже общается с кем-то, кто принят не во всяком обществе. Однако не давайте сбить себя с толку россказнями: все, что людям непонятно, что ускользает от их соображения, все это для них уже что-то сверхчеловеческое, поближе к небу. Или к аду. Ну, хорошо, мастер Клингзор и наставит вас на путь истинный. Он обитает в Семигорье, вот и отправляйтесь туда. Тут вы и увидите, что наука и искусство даровали великому мастеру все, чем можно насладиться и позабавиться на земле, - и славу, и богатство, и расположение дам. Вот так-то, любознательный юноша! Будь Клингзор здесь, спорим на что хочешь, он обездолил бы нашего нежнейшего Вольфрамба фон Эшинбаха, этого швейцарского пастуха-воздыхателя, он отнял бы у него прекрасную графиню Матильду!

- Для чего повторяете вы мне это имя? - в гневе воскликнул Генрих Офтердинген. - Подите прочь, от вашего присутствия меня знобит!

- Ха-ха, - засмеялся незнакомец, - только не сердиться, маленький мой приятель! Вас знобит оттого, что ночь холодна, а куртка ваша тонка. Я в этом не повинен. Может быть, вам было худо оттого, что я сидел рядышком с вами и согревал вас? Что холод и озноб! Я могу послужить вам кровью и жаром - вспомните графиню Матильду! Ну, я просто хочу сказать, что расположение женщин можно завоевать пением - если петь так, как мастер Клингзор. Я затем столь презрительно отзывался о вашем пении, чтобы вы обратили внимание на свое неумение и бестолковость. Но когда я заговорил о подлинном искусстве, вы сразу же почувствовали истину моих слов, и это доказывает, что в вас есть добрые задатки. Вполне возможно, что вы призваны пойти по стопам мастера Клингзора, а тогда вы сможете с успехом добиваться расположения Матильды. Итак, нечего сидеть на месте - в путь, в Семигорье! Однако минуточку! Если вы не сразу сможете пуститься в странствие, то вот я дарю вам маленькую книжечку - тщательно изучайте ее. Мастер Клингзор сочинил ее, и в ней записаны не только правила подлинного пения, но и некоторые песни самого мастера.

С этими словами незнакомец вытащил из кармана книжечку в кроваво-красном переплете, который так и заблистал в лучах луны. Ее он отдал Генриху. Как только Офтердинген взял книжечку в руки, чужака словно и след простыл, он исчез в чаще леса.

Генрих погрузился в сон. Когда он проснулся, солнце стояло в зените. На коленях лежала красная книжечка, иначе все приключение с незнакомцем он счел бы ярким сновидением.

О графине Матильде.

События в замке Вартбург

Несомненно, о возлюбленный читатель мой, ты хотя бы раз в жизни находился в кругу нежных дам и остроумных мужчин, в кругу, который уместно назвать венком, сплетенным из различных цветов, соревнующихся между собой ароматами и яркостью красок. Но подобно тому как музыка распространяет свое сладостное благоухание на всех и в каждом будит радость и восторг, так и здесь - красота одной высокой дамы освещала своими лучами всех, создавая приятную гармонию, в которой и пребывали все. Отражая ее красоту, погружаясь в музыку ее речей, и другие дамы выглядели прекраснее, чем всегда, и сердца мужчин расширялись, и, вместо того чтобы замыкаться в себе, они могли свободнее, чем когда-либо, изливать свое вдохновение в словах и мелодиях - так, как принято было в этой компании. И как ни стремилась наделенная детской добротою царица уделять свои милости каждому, раздавая их поровну, все же неземной взор ее чаще останавливался на юноше, который молча стоял напротив нее и глаза которого, блестевшие от слез сладостного волнения, предвещали блаженство любви, какое ощутил он в присутствии дамы. Может быть, кто-нибудь из присутствующих завидовал юноше - однако ненавидеть его не мог никто, и, напротив, всякий настоящий друг еще больше любил его за эту испытываемую им любовь.

Именно все так было и при дворе ландграфа Германа Тюрингенского. Здесь в прекрасном венке, составленном из дам и поэтов, графиня Матильда, юная вдова почившего в преклонном возрасте графа Куно Фалькенштейна, была прекраснейшим цветком, ароматом и блеском своим затмевавшим всех остальных.

Вольфрамба фон Эшинбаха глубоко тронула возвышенная грация и красота дамы Матильды, как только он увидел ее. Вскоре это чувство перешло в горячую любовь. Других певцов-мастеров равным образом восхищали прелести графини Матильды, и они в бесчисленных прекрасных песнях воспевали ее красоту и милосердие. Рейнхард Цвекштейн именовал ее дамой своих мыслей, за которую он готов сражаться и на рыцарском турнире, и в настоящем бою. В стихах Вальтера Фогельвейда вспыхивало дерзкое пламя рыцарской любви, меж тем как Генрих Шрейбер и Иоганнес Биттерольфф изо всех сил стремились возвысить даму Матильду самыми изысканными уподоблениями и оборотами речи. Но песни Вольфрамба шли из глубины любящего сердца и, подобно стремительным и остро отточенным стрелам-молниям, ранили Матильду в самое сердце. Другие певцы видели это, однако счастье Вольфрамба словно погружало их в сияние света, придавая энергию и изящество их песням.

Несчастная тайна Офтердингена была первой мрачной тенью, какая пала в полную блеска жизнь Вольфрамба. Он не мог отделаться от чувства боли и огорчения, когда думал о том, что все мастера-певцы любили его, хотя и перед ними тоже явился яркий луч красоты Матильды, и что лишь в сердце Офтердингена наряду с любовью угнездились негодование и враждебность, которые изгнали его в безрадостную пустыню одиночества. Порой ему представлялось, что Офтердингеном овладело опасное безумие, которое постепенно пройдет, но вслед за тем Вольфрамб живо чувствовал, что и сам не вынес бы, будь его усилия добиться благорасположения дамы столь же тщетны. "А разве у меня больше прав? - размышлял он про себя. - Разве у меня есть преимущества перед Офтердингеном? Разве я лучше, приятнее, рассудительнее, чем он? В чем между нами разница? Итак, его губит только враждебный рок, а рок мог ведь настичь и меня. Между тем я верный друг Генриха, и я же прохожу мимо и не протягиваю ему руки". Так рассуждал Вольфрамб, и постепенно в нем созрело решение отправиться в Эйзенах и сделать все, что только в его силах, чтобы убедить Офтердингена вернуться в замок Вартбург. Но когда он прибыл в Эйзенах, оказалось, что Генрих фон Офтердинген пропал и никто не знал куда. С печалью в сердце Вольфрамб вернулся в замок и возвестил ландграфу и мастерам об исчезновении Генриха. Теперь-то всем стало ясно, как они его любили - любили, несмотря на его надломленный характер, в котором обитало доходившее до горестной издевки недовольство. Его оплакивали, словно он был мертв, и долгое время скорбь разлуки как мрачное покрывало лежала на всех песнопениях мастеров, отнимая блеск и полнозвучие у напевов их. Однако со временем образ утраченного друга все больше и больше отходил вдаль.

Наступила весна, а вместе с ней вернулись радость и свежесть обновленной жизни. Мастера-певцы собрались на красивой, окруженной со всех сторон деревьями лужайке в саду замка. Они вознамерились восславить радостными песнями молодую листву, траву, цветы. Ландграф, графиня Матильда и другие дамы уселись на своих сиденьях, и Вольфрамб фон Эшинбах уже готов был начать свою песнь, как вдруг из-за деревьев, с лютней в руке вышел молодой человек. С радостным испугом все признали в нем Генриха фон Офтердингена, которого мнили погибшим. Мастера окружили Генриха, радостно, сердечно приветствуя его. Но не очень-то обращал он на них внимание, а сразу же направил шаги свои к ландграфу и почтительно поклонился сначала ему, потом графине Матильде.

После чего сказал: он совсем исцелился теперь и, если даже его по каким-то причинам и не примут назад в число мастеров, все же просит дозволения исполнять свои песни наравне со всеми. Ландграф отвечал ему: хотя он и отсутствовал некоторое время, но из числа мастеров не выбывал; непонятно, отчего бы ему чувствовать себя чужим в этом прекрасном дружеском кругу. Обняв Генриха, ландграф указал ему место между Вальтером Фогельвейдом и Вольфрамбом Эшинбахом - прежнее его сиденье. Скоро все заметили, что Офтердинген очень переменился. Прежде он бродил себе, глядя в землю, опустив голову, а теперь он ходил прямо, с высоко поднятой головой, шаги его были уверенны и энергичны. Лицо его было по-прежнему бледным, однако взгляд, который никак не мог остановиться ни на чем, был теперь твердым, пронизывающим. Вместо глубокой меланхолии на лице была написана мрачная горделивость, а странное подрагивание мышц порой выдавало в нем какую-то злую насмешку. Он не отвечал мастерам и молча занял свое место. Другие пели, а он смотрел в облака, ерзал на сиденье, считал на пальцах, зевал, короче говоря, всеми возможными способами выказывал скуку и неудовольствие. Вольфрамб фон Эшинбах восхвалил в своей песне ландграфа, а потом запел о вернувшемся друге, которого уже считали погибшим, и столь проникновенно и искренне описал картину его возвращения, что тронул всех до глубины души. А Генрих Офтердинген лишь поморщил лоб и, отвернувшись от Вольфрамба, взял несколько необычных аккордов на своей лютне. Выйдя на середину, он начал петь и запел столь странно и столь отлично от того, как пели другие, что все были поражены, а потом и до крайности изумлены происходившим. Чудилось, будто каждым новым звуком он мощно ударяет в темные врата чуждого рокового царства, будто он призывает мистерии неведомой силы, влачащей там свое существование. Потом он воззвал к созвездиям, его лютня зазвучала приглушеннее - зато всем почудилось, будто слышен стал хоровод небесных сфер. Потом громче загудели аккорды лютни, послышалось жаркое дыхание, картины бурного любовного счастья яркими красками загорелись в Эдеме сластолюбия, открывшемся пред взором всех. И всякий ощутил в своей душе волны ужаса. Когда Офтердинген закончил, все были погружены в глубокое молчание, а затем его сменила буря восторгов. Дама Матильда стремительно поднялась со своего места, подошла к Офтердингену и в знак победы увенчала его чело венком, который был у нее в руках.

Лицо Офтердингена покрылось густой краской, он опустился на колени и страстно прижал к своей груди руки прекрасной дамы. Вставая, он пылающим взором своим пронзил верного Вольфрамба, который хотел было подойти к нему, но отступил назад, словно его коснулась рука злого духа. И лишь один человек не присоединился к хору восторженных голосов - то был сам ландграф, который, пока Офтердинген пел, становился все задумчивее и задумчивее и не желал ни слова сказать в похвалу его неслыханной песни. Офтердинген, казалось, был разгневан этим. Случилось так, что поздним вечером, после наступления глубокой темноты, Вольфрамб повстречал наконец друга, которого напрасно разыскивал весь вечер, в аллее сада. Он бросился к нему, прижал его к своей груди и сказал:

- Итак, любимый брат мой, ты стал теперь первым мастером пения, и едва ли другой такой сыщется на всей земле. Но как же постиг ты все то, о чем не подозревали все мы, не подозревал и ты сам? Какой дух научил тебя странным напевам иного мира? О великолепный, о высокий мастер, дай еще раз обнять тебя!

- Хорошо то, - начал Генрих Офтердинген, избегая объятий друга, - хорошо то, что ты понимаешь, насколько вознесся я над так называемыми мастерами, над всеми вами, или, лучше сказать, сколь одинок я в тех высоких и родных мне сферах, куда тщетно стремитесь все вы, идя своими ложными путями. Коль скоро это так, ты не обидишься на меня, если я скажу, что всех вас с вашим паршивым пением считаю одинаково глупыми и скучными.

- Так ты презираешь нас, - протянул Вольфрамб. - Прежде ты чтил нас, а теперь не желаешь иметь с нами ничего общего? Любви и дружбы нет больше в твоем сердце, и все потому, что ты достиг большего мастерства, чем все мы, остальные! И меня, меня не считаешь ты стоящим своей любви, а все потому, что мне по всей видимости так и не достичь в моих песнопениях тех высот, каких достиг ты? Ах, Генрих, рассказать бы тебе, каково было у меня на душе, пока ты пел!

- И этого тоже не стоит скрывать от меня, - заметил Генрих Офтердинген, нагло усмехнувшись. - И не скрывай, потому что все может оказаться полезным для меня.

- Генрих! - начал Вольфрамб тоном твердым и суровым. - Генрих! То правда, напев твой был странным, неслыханным, мысли твои рвались ввысь, за облака и еще выше. Но сердце говорило мне: такой напев не мог зародиться в человеческой душе, чуждые силы породили его. Так некромант удобряет нашу землю магическими средствами, чтобы рос на ней чужеземный плод, привезенный из дальних стран. Генрих! Конечно, ты стал большим мастером пения, конечно, ты поешь о высоких материях, и однако спрошу тебя: по-прежнему ли внятен тебе сладостный призыв вечернего ветерка, когда бредешь ты тенистым лесом, погружающимся у тебя на глазах в сумерки и темноту? Веселится ли твое сердце, когда заслышишь ты шелест деревьев, шум лесной реки? А цветы - по-прежнему ли глядят они на тебя невинными глазами детей? Таешь ли ты в любовном томлении, когда внимаешь жалобе соловья? А разве бесконечное томление бросает тебя в объятья друга, душа которого всегда открыта для тебя? Ах, Генрих, в твоей песне звучали ноты, которые наполнили мою душу ужасом. Невольно вспоминалась мне страшная картина, которую нарисовал ты, когда ландграф спросил тебя о причине твоего глубокого уныния. Это образ теней, - неприкаянные, они блуждают по берегам Ахеронта. Мне невольно подумалось, что ты отрекся от любви, а взамен получил лишь безнадежность - словно человек, владеющий богатыми сокровищами, но заблудившийся в пустыне. Мне даже кажется - скажу тебе прямо, без обиняков, - что мастерство свое ты купил большой ценою, заплатив за него всеми радостями жизни, всеми, какие даются благочестивому и невинному человеку. И мрачное предчувствие овладевает мною. Думаю о том, что было причиной твоего исчезновения, и о том, как появился ты здесь вновь. Теперь ты, должно быть, добьешься многого, а тогда на веки вечные закатится для меня высокая звезда надежды, к какой обращал я свой взор... Но, Генрих, Генрих! Вот моя рука - никогда, никогда в моей душе не будет места для недовольства тобою, для негодования... И если на гребне счастья, которое будет щедро к тебе, ты неожиданно очутишься на краю глубокой, бездонной пропасти, если, теряя равновесие, ты уже готов будешь пасть в бездну и не будет тебе спасения, знай - я за тобой, крепкой рукой удержу я тебя от падения.

В глубоком молчании Генрих фон Офтердинген выслушал все, что сказал ему Вольфрамб фон Эшинбах. Потом закрыл лицо краем плаща и быстро шагнул в чащу деревьев. Вольфрамб слышал, как он, тихо всхлипнув, вздыхая удалился прочь.

Война в Вартбурге

Другие мастера-певцы поначалу восхищались песнями гордого Генриха, превознося их до небес, но потом все же начали поговаривать о ложных напевах, о суетном тщеславии и даже о порочности песен, исполняемых Генрихом. И лишь дама Матильда льнула к певцу, который прелесть и красоту ее воспевал так, что все мастера за исключением Вольфрамба, который не брался ни о чем судить, считали это богомерзким язычеством. Долго ли, коротко ли, характер дамы Матильды словно подменили. С нескрываемым презрением смотрела она сверху вниз на остальных мастеров, и даже несчастный Вольфрамб фон Эшинбах совершенно утратил ее расположение. Дело дошло даже до того, что Генрих фон Офтердинген начал давать уроки пения благородной графине, и она сама сочиняла песни, которые звучать должны были точь-в-точь так, как песни Офтердингена. Однако с той поры всю прелесть и грацию этой дамы словно сдуло - так, как если бы ее кто-то околдовал. Позабыв обо всем, что служит украшением милых дам, отрекшись от женственности, она обратилась в страшное существо, не мужчину, не женщину, - дамы ее ненавидели, мужчины потешались над ней. Ландграф же стал опасаться, как бы безумие графини не оказалось заразительным для других придворных дам, а потому издал строжайший приказ - чтобы ни одна дама и не думала заниматься виршеплетством под страхом вечного изгнания. Мужья, на которых судьба Матильды нагнала страху, были весьма благодарны за это ландграфу. Графиня Матильда перебралась из Вартбурга в замок неподалеку от Эйзенаха, куда за нею немедленно последовал бы и Генрих Офтердинген, если бы только ландграф не предписал ему сначала участвовать в бое, на какой вызвали его мастера-певцы.

- Вы, - сказал ландграф высокомерному певцу, - вы вашими странными и опасными манерами нарушили, притом весьма безобразно, красоту собравшегося при моем дворе круга. Меня вы не могли соблазнить своими песнопениями, потому что я с первого же мгновения понимал, что песни ваши не могут идти из глубины души дельного и здравого певца, но являются лишь плодом уроков, взятых у какого-нибудь лжеучителя, а более ничем. К чему пышность, и блеск, и яркость красок, если украшать всем этим мертвое тело, труп? Вы рассуждаете о высоких материях, о тайнах природы, но только не так, как постигает их, предвкушая высшую жизнь, душа человеческая, а так, как рассчитывает и измеряет их с помощью циркуля и линейки дерзкий астролог. Так устыдитесь же, Генрих фон Офтердинген, того, что вы сделались подобным человеком, устыдитесь того, что бодрый дух ваш согнулся под ферулою недостойного наставника.

- Не ведаю, - отвечал ему Генрих, - не ведаю того, в какой мере, высокий мой повелитель, заслужил я ваш гнев, ваши упреки. Быть может, вы перемените свое мнение, когда узнаете, кто из мастеров отверз предо мною царство пения, царство, в котором подлинное отечество моего наставника. В глубоком унынии оставил я ваш двор, но ведь вполне могло быть так, что боль, которая почти уже сгубила тогда мою жизнь, служила лишь предвестием великолепного расцвета. Цветок, заключенный внутри моей души, жаждал оплодотворяющего дыхания высшей природы. Загадочным образом в руки мои попала книжечка, в которой величайший мастер песнопений, какой только есть на земле, с небывалой ученостью изложил правила искусства, присовокупив к ним также и образцы своих песнопений. Чем больше вчитывался я в эту книжечку, тем более понимал: скудна и жалка песнь, если песнопевец способен выразить словами лишь то, что, как представляется ему, чувствует он вот в эту самую минуту в своем сердце, в своей душе. Мало того - со временем я все яснее и отчетливее ощущал некую связь свою с невидимыми силами. Нередко это они пели во мне вместо меня, и все же певцом был и оставался я. Я не мог долее противостоять стремлению узреть самого мастера, услышать из уст его глубокую мудрость, рассудительные приговоры знатока. Я оставил свой дом и пустился в путь - в Семигорье. Внемлите же, мой повелитель! Знайте - то был сам мастер Клингзор. Это его я разыскал в Семигорье, это ему я обязан дерзким, неземным подъемом, какой царит в моих песнях. Теперь вы уже не будете судить о моих устремлениях столь сурово.

- Герцог Австрийский, - отвечал ландграф, - немало говорил и писал мне во славу вашего наставника. Мастер Клингзор многоопытен в глубоких тайных науках. Он рассчитывает движение планет, он познает удивительное сплетение их пути и жизненных судеб каждого из нас. Ему открыты тайны металлов, растений, камней. Притом он весьма опытен и в мирских сварах и поддерживает герцога Австрийского советом и делом. Но до какой степени совместимо все это с чистою душою истинного певца, этого я не знаю и только предполагаю, что именно по той самой причине меня никогда и не трогали песни мастера Клингзора, сколь бы искусными, и замечательно продуманными, и прекрасными по форме они ни были. Что же, Генрих фон Офтердинген, твои гордость и высокомерие, надо полагать, вызвали гнев моих мастеров, и они желают петь с тобой за награду, петь несколько дней кряду. Да будет так.

И началось состязание певцов. То ли дух Генриха, смущенный ложным учением, уже не мог собраться в единый чистый луч правдивости, то ли особое вдохновение удвоило силы других мастеров, - короче говоря, награды удостаивался всякий, кто только ни выступал против Офтердингена, каждый брал над ним верх, и напрасно жаждал Генрих победы. Озлобленный позорным поражением, Офтердинген начал тогда сочинять песни, полные глумливых намеков на ландграфа Германа; он стал до небес превозносить герцога Австрийского Леопольда VII, называя его ярким солнцем, единственным светочем искусств и художеств. Мало того, он в выражениях дерзких стал нападать на придворных дам и с языческой гнусностью продолжал восхвалять прелесть и красоту дамы Матильды. Все это должно было закончиться одним - все мастера, не исключая даже и кротчайшего Вольфрамба фон Эшинбаха, загорелись справедливым гневом на Офтердингена и стали попирать его достоинство певца в крайне резких по тону, безжалостных песнях. Генрих Шрейбер и Иоганнес Биттерольфф, снимая с песен Генриха ложный налет пышности, доказывали, что на самом деле они немощны и худы. Однако Вальтер Фогельвейд и Рейнхард Цвекштейн пошли куда дальше. Они утверждали, что наглое поведение Офтердингена заслуживает тяжкого наказания, и готовы были мстить ему с мечом в руках.

Итак, Генрих увидел: достоинство его как певца попрано и растоптано, самой жизни его грозит опасность. В ярости и отчаянии он воззвал к благородству ландграфа Германа - пусть ландграф защитит его и пусть ландграф предоставит решение спора о том, кто есть подлинный мастер пения, на усмотрение самого знаменитого из ныне здравствующих певцов, мастера Клингзора.

- Вот ведь до чего дело дошло в ваших спорах с мастерами, - отвечал ландграф. - Тут уж не о том речь, кто мастер, а кто нет, речь идет о большем. Своими безумными песнями вы нанесли оскорбление мне, нанесли оскорбление милым дамам моего двора. Так что состязание ваше будет касаться не одних наград в пении, в нем затронута моя честь, затронута честь дам. Однако пусть все решится в состязании певцов, и я дозволяю, чтобы вас рассудил ваш наставник, мастер Клингзор. Пусть одного из моих певцов-мастеров назовет жребий, пусть тот, на кого падет жребий, выступит против вас, а предмет песнопений выберете вы оба сами. Однако за плечами вашими встанет палач с мечом наголо, и тот, кто проиграет, будет казнен на месте. Итак, идите - и глядите, чтобы ровно через год мастер Клингзор был в Вартбурге. Ему предстоит решать спор не на жизнь, а на смерть.

Генрих фон Офтердинген поспешил удалиться, и на время мир и тишина воцарились в замке.

Песни, какие пели мастера-певцы, что выступили о ту пору против Генриха Офтердингена, получили тогда же наименование "Войны в Вартбурге".

Мастер Клингзор прибывает в Эйзенах

Прошел почти год, и тут в Вартбург принесли весть, что мастер Клингзор прибыл в Эйзенах и остановился в доме горожанина по имени Хельгрефе у самых Георгиевых ворот. Мастера немало обрадовались - ведь скоро наступит конец злой распре с Генрихом Офтердингеном. Однако особую нетерпеливость проявлял Вольфрамб фон Эшинбах, так хотелось ему воочию увидеть знаменитого на весь мир певца. И он рассуждал наедине с собою:

- Кто знает, может быть, и правы те, что утверждают, будто Клингзор привержен тайным наукам. Кто знает, может быть, и злая сила помогает ему, может быть, и мастерства во всех искусствах он достиг благодаря ей. Однако разве самый благородный виноград не растет на остывшей лаве? Так какое дело жаждущему страннику до того, что гроздья винограда, которыми он тешится, вызрели на самом пекле адовом? Итак, будем пользоваться знаниями и наставлениями мастера, не мудрствуя о происхождении их и затверживая в памяти своей лишь то, с чем может согласиться чистая набожная душа.

И вскоре мастер Вольфрамб отправился в Эйзенах. Когда он подъехал к дому Хельгрефе, перед ним стояла толпа людей. Все они глядели на балкон и чего-то ждали. Среди стоявших Вольфрамб узнал не одного юношу, учившегося пению; все они не уставали рассказывать о знаменитом мастере то одно, то другое. Один успел записать то, что произнес Клингзор, входя в дом Хельгрефе. Другому было точно известно, что ел мастер на обед. Третий утверждал, что мастер поглядел на него и, поглядев, улыбнулся, потому что узнал в нем певца - по берету, который юноша носил точно так, как носит его сам мастер Клингзор. Четвертый даже распевал песню, утверждая, что напев принадлежит самому Клингзору. Одним словом, куда ни погляди, царила суета. Вольфрамб не без труда пробился сквозь толпу и вошел в дом. Хельгрефе дружески приветствовал его и побежал наверх, чтобы доложить о нем мастеру, как того хотел Вольфрамб. Однако принес с собой такой ответ: мастер занят науками и не может ни с кем разговаривать. Что тут поделаешь? Пришлось смириться и с этим. После того как Вольфрамб часа через два вернулся, да еще битый час просидел у Хельгрефе, ему можно было наконец подняться наверх. Слуга в пестром шелковом наряде открыл двери комнаты, и Вольфрамб вошел внутрь. В комнате он увидел солидного, важного человека в длинной, отороченной соболем мантии из темно-красного бархата, с широкими рукавами - медленно и важно шагал он по комнате взад и вперед. Лицо у него было почти как у бога Юпитера, если судить по изображениям древних язычников, - тот же лоб, по которому разлилась серьезность, те же большие глаза, в которых сверкает грозное пламя. Черная кудрявая борода обрамляет лицо, а покрыта голова беретом или же необычно свернутым куском материи - никак нельзя было понять это. Мастер сложил руки на груди и, шагая взад и вперед, звонким, высоким голосом выговаривал слова, которых совсем не мог разобрать Вольфрамб. Оглядевшись в комнате, заполненной книгами и всякими невиданными приборами, Вольфрамб заметил в углу маленького бледнолицего человечка - локтя в три ростом, не более. Тот сидел на высоком стуле перед бюро и серебряным пером быстро-быстро записывал на большом листе пергамента все, что говорил мастер. Прошло сколько-то времени, и наконец неподвижный взор мастера упал на Вольфрамба фон Эшинбаха - он перестал диктовать и остановился на средине комнаты. Вольфрамб приветствовал мастера изящными стихами в черном тоне. Он сказал, что прибыл для того, чтобы усладить свою душу высоким искусством мастера Клингзора, и просил его ответить ему в том же тоне, явив свое высокое умение. Тут мастер смерил его с ног до головы презрительным взглядом, а потом заговорил:

- Да кто вы такой, неотесанный юноша, что смеете врываться сюда с своими дурацкими виршами, да еще вызывать меня, словно нам предстоит состязаться в пении? Ага, да вы тот самый Вольфрамб фон Эшинбах, самый бестолковый неуч среди всех вартбургских невежд, которые сходят там за мастеров! Нет, мой милый мальчик, сначала подрастите немножко, а потом уж меряйтесь со мной силами.

Такого приема Вольфрамб фон Эшинбах вовсе не ожидал. Кровь его кипела, когда он выслушивал грубые речи Клингзора, как никогда чувствовал он в себе силу, данную ему небом. Твердо и сурово смотрел он в глаза мастера и отвечал ему так:

- Вы поступаете дурно, впадая в такой недружелюбный желчный тон, мастер Клингзор. Лучше бы вы ответили мне дружески и с любовью, как я приветствовал вас. Знаю, что и в науках, и, должно быть, в искусстве пения вы намного превосходите меня, но это еще не дает вам права бахвалиться. Скорее пристало вам презирать пустое тщеславие, ибо оно недостойно вас. Скажу откровенно, мастер Клингзор, - теперь я верю в то, что рассказывают о вас. Вы подчинили себе силы ада, вы общаетесь с злыми духами, и все это благодаря тайноведению. Отсюда и ваше мастерство - ведь вы вызываете из глубин духов мрака, которых страшится человеческий разум. И вот только этот ужас и помогает вам побеждать, а не та любовь, что излучает беспорочное сердце певца, не та любовь, что трогает родственные души и, связывая их сладкими узами, покоряет их певцу. Отсюда и ваша гордыня, которой нет и не может быть в певце с чистой совестью.

- Ого как, - отвечал мастер Клингзор, - ну, юноша, не забирайтесь так высоко! Что до моего общения с тайными силами, так молчите - вы ничего в этом не смыслите. А что отсюда мое мастерство в пении, так это пошлая болтовня простецов. Лучше сами скажите, откуда в вас искусство пения? Вы думаете, я не знаю, что в Зигебруннене Шотландском мастер Фридебранд щедро ссужал вас книгами, которые вы потом не вернули ему, чтобы черпать из них свои песнопения? Так-то вот: если мне черт помог, так вам сердце, не ведающее благодарности.

Вольфрамб прямо-таки содрогнулся, услышав такой некрасивый упрек. Приложив руку к сердцу, он сказал:

- Бог свидетель! Дух лжи крепко засел в вас, мастер Клингзор, - как бы мог я так подло обмануть моего наставника великого мастера Фридебранда, как бы мог я лишить его книг! Знайте же, мастер Клингзор, что книги оставались в моих руках, пока дозволял это Фридебранд, который потом взял их себе назад. Вы разве не учились по сочинениям других мастеров?

- Пусть так, - продолжал мастер Клингзор, не очень внимательно слушая Вольфрамба. - Пусть так, но вы-то где учились своему искусству? Что дает вам право равняться со мною? Разве вы не знаете, что я усердно занимался науками в Риме, Париже, в Кракове, что я совершил путешествие в самые отдаленные страны Востока и изучал тайны премудрых арабов? Во всех певческих школах я всегда добивался наилучших успехов и одерживал верх над всеми, кто вступал со мною в спор и соревнование. Наконец, я стал магистром семи свободных искусств. Ну а вы? Вы жили в пустынной земле швейцарцев, не ведали ни искусства, ни наук и оставались неучем, не сведущим ни в каких книгах. Откуда тут взяться искусству истинного пения?

Гнев Вольфрамба тем временем совсем улегся, и причиной того послужило следующее: пока Клингзор упивался своими хвастливыми речами, в душе Вольфрамба все ярче светил и блистал драгоценный дар песнопений. Так солнечные лучи светят ярче, когда пробиваются сквозь разрывы в тучах, которые нагнал свирепый ветер. Кроткая и мягкая улыбка разлилась по лицу Вольфрамба, и на разгневанные речи Клингзора он отвечал спокойно и сдержанно:

- Любезнейший мастер! Конечно, я мог бы ответить вам так: верно, что не изучал я наук ни в Риме, ни в Париже, верно, что не бывал я в гостях у премудрых арабов, но все же с незабвенным мастером моим Фридебрандом я посетил самые отдаленные уголки Шотландии, все же в жизни своей слышал я очень многих искусных певцов, уроки которых принесли мне большую пользу, и точно так, как вы, я не раз получал награды при дворах великих государей Германии. Полагаю, однако, что ни уроки величайших мастеров, ни песнопения их нимало не помогли бы мне, если бы небесные силы не вложили в мою душу искорку огня и она не засветилась в прекрасных лучах песнопений, если бы любящей душой своей я не отвергал все ложное и дурное и если бы, предаваясь чистому вдохновению, я не стремился петь лишь то, что наполняет мою душу светлой и сладкой печалью.

И тут Вольфрамб фон Эшинбах, сам не ведая, как и почему, вдруг затянул великолепную песнь в златом тоне - ее он совсем недавно сочинил.

Мастер Клингзор все это время расхаживал по комнате, и ярости его не было предела. Потом он остановился перед Вольфрамбом, словно желая испепелить его своими неподвижными, горящими как угли глазами. Вольфрамб кончил, Клингзор положил обе руки на плечи Вольфрамба и заговорил мягко и вкрадчиво:

- Хорошо, Вольфрамб, если уж вы так хотите, давайте состязаться в искусных тонах и напевах. Но только не здесь. Эта комната для состязаний не годится, а кроме того, нам надо распить вместе бокал благородного вина.

В это самое мгновение человечек, который прежде все писал и писал, внезапно скатился с своего стула и, сильно ударившись об пол, издал тонюсенький вопль. Клингзор поспешно обернулся и затолкнул его концом башмака в ящик, который стоял прямо под самым бюро, а потом и запер этот ящик на ключ. Вольфрамб слышал, что человечек продолжает тихо всхлипывать и рыдать. Потом Клингзор начал одну за другой закрывать книги, которые были разложены на столах, - всякий раз, когда он захлопывал очередную книгу, по комнате проносился странный пугающий звук, напоминавший глубокий предсмертный вздох. Потом в руках Клингзора оказались какие-то странные невиданные травы, которые выглядели словно неведомые живые существа, они дрожали всеми корешками и волоконцами, а иной раз на мгновение из них даже высовывалось какое-нибудь малюсенькое человеческое личико, которое строило рожи и мерзко скалило зубы. При этом и в шкафах, которые стояли по стенам комнаты, постепенно становилось как-то неспокойно, и большая птица с блестящим как золото оперением то и дело пролетала по комнате, не зная, куда сесть. Сумерки сгустились, и Вольфрамба охватило глубокое чувство ужаса. Тут Клингзор достал из коробочки камень, и вся комната осветилась яркими лучами солнца. Все замерло, и Вольфрамб уже не слышал и не видел ничего из того, что вызывало в нем такой ужас.

Двое слуг в таких же пестрых шелковых нарядах, что и тот первый, который открыл ему дверь, вошли в комнату, внесли сюда богатые одежды и облачили в них мастера Клингзора.

А потом оба, и мастер Клингзор и Вольфрамб фон Эшинбах, отправились рядом, рука об руку в погребок, который находился в здании ратуши.

Оба в знак примирения и дружбы выпили по бокалу вина, а затем стали петь, состязаясь друг с другом в самых что ни на есть искусных тонах и напевах. Не было мастера, который мог бы решить их спор, однако всякий признал бы Клингзора побежденным, потому что, как ни старался он, как ни призывал на помощь все свое искусство и весь свой ум, он никак не мог достичь изящества и выразительности простых песен, какие исполнял Вольфрамб фон Эшинбах.

Вольфрамб только что закончил петь, и песнь его была прекрасна. Тут Клингзор вдруг, откинувшись на спинку кресла и опустив взор, заговорил голосом сдавленным и мрачным:

- Вы хотя и назвали меня, мастер Вольфрамб, высокомерным хвастуном, но вы очень ошибетесь, если сочтете, что наивное честолюбие ослепляет меня, мешая мне распознать подлинное искусство пения, где бы ни повстречалось оно мне - в парадной зале или в дикой пустыне. Нет никого, кто бы мог сейчас решить спор между нами, но говорю вам, мастер Вольфрамб, - вы победили. По этим словам моим и судите о правдивости моего искусства.

- Любезнейший мастер Клингзор, - отвечал Вольфрамб фон Эшинбах, - быть может, песни мои и удались мне сегодня лучше обычного, ибо радость и ликование обрелись в душе моей, но не дай бог мне ставить себя над вами. Верно, душа ваша не могла сегодня раскрыться. Ведь бывает и так, что человек стонет под тяжким бременем забот. Так тяжелый туман покрывает порой поля и луга, и цветы не могут поднять от земли свои яркие головки. Однако если сегодня вы объявляете себя побежденным, то я все же услышал в ваших песнях много прекрасного, и кто знает, наверное вы победите завтра.

Мастер Клингзор заговорил:

- К чему эта набожная скромность!

А потом живо вскочил на ноги, повернулся спиной к Вольфрамбу и, подойдя к высокому окну, долго всматривался в бледные лучи месяца, падавшие на землю.

Так продолжалось несколько минут, потом Клингзор обернулся, решительно подошел к Вольфрамбу и громко заговорил, сверкая глазами в неистовом гневе:

- Да, вы правы, Вольфрамб фон Эшинбах! Моя наука повелевает мрачным силам, и характеры наши таковы, что нам обоим не жить в мире. Вы победили меня, однако следующей ночью к вам явится некто по имени Назия. С ним и состязайтесь, да смотрите, как бы он не одолел вас!..

С этими словами мастер Клингзор выбежал на улицу и был таков.

Назия навещает ночью Вольфрамба фон Эшинбаха

Вольфрамб проживал в Эйзенахе у одного горожанина по имени Готтшальк, в доме напротив хлебных амбаров. Готтшальк был человеком благочестивым, добрым, своего гостя он высоко чтил. Случилось так, что хотя Клингзор и Эшинбах и пели, сидя в кабачке, в одиночестве, думая, что никто не слышит их песнопений, все же нашлись люди, которые ухитрились все до последнего слова подслушать. Надо думать, то был кто-нибудь из юных учеников пения, которые следовали по пятам за знаменитым мастером, стремясь не пропустить мимо ушей ни одного произнесенного им слова. По всему Эйзенаху прошел слух, что Вольфрамб фон Эшинбах победил в состязании славного мастера Клингзора, прослышал о том и Готтшальк. С радостью на лице вбежал он к гостю и стал расспрашивать его, как же так произошло, что неприступный мастер согласился состязаться с ним в подвальчике ратуши. Вольфрамб рассказал все как было, не утаив и того, что мастер Клингзор пригрозил прислать некоего Назию, с которым Вольфрамбу предстоит еще состязаться в пении. Тут Готтшальк побледнел от ужаса, всплеснул руками и упавшим голосом промолвил:

- О боже, боже! Да разве не знаете вы, любезный государь мой, что мастер Клингзор водится со злыми духами, которые покорно исполняют его волю. Хельгрефе, в доме которого остановился мастер Клингзор, рассказывает своим соседям настоящие чудеса о том, что он там творит. По ночам у него собирается большая компания, хотя в дом никто не входит: они поют, и все так странно, начинается какая-то возня, в окнах виден ослепительный свет. Ах, быть может, этот Назия сам враг рода человеческого, который явится, чтобы погубить вас. Отправляйтесь-ка, любезный государь мой, в путь, не дожидаясь его. Умоляю вас, уезжайте!

- Что вы, дорогой хозяин мой, - возражал ему Вольфрамб. - Разве могу я отказаться, если меня вызвали состязаться в пении? Робеть не в натуре мейстерзингеров. Злой ли дух этот Назия или нет, я спокойно жду его. Быть может, он своими ахеронтскими песнями и перекричит меня, но напрасны будут его попытки околдовать и соблазнить мою бессмертную душу.

- Знаю, знаю ваше мужество, - сказал Готтшальк, - знаю, что и сам черт вам не страшен. Уж если вы решили остаться, то пусть ночует с вами Иона, мой работник. Это человек и набожный, и сильный, с крепкими кулаками, а пение ему не повредит. Если, случись, вы обессилите, слушая дьявольские байки, или вам сделается дурно, так Иона призовет нас на помощь, и мы будем тут как тут, со святой водою и с освященными свечами. Говорят еще, дьявол не любит запаха мускуса, так мускус есть в маленькой ладанке, которую раньше носил на груди один капуцин. Приготовлю и мускус, и как только Иона крикнет, тут же начну кадить так, что мастер Назия задохнется и подавится своей песнью.

Слыша эти добродушные речи заботливого хозяина, Эшинбах улыбнулся и сказал ему, что ко всему готов и уж как-нибудь не подкачает. А Иона, человек набожный и сильный, с крепкими кулаками, с которым, конечно, не совладать ни одному певцу, пусть на всякий случай спит в его комнате.

Настала роковая ночь. Все было тихо. Наконец заскрипели цепи и загудели гири часов на колокольне - пробило двенадцать. Порыв ветра прошел по всему дому, завыли гадкие голоса, и раздался неистовый и безумный крик ужаса, словно издали его все ночные птицы разом. Голова Вольфрамба была в эту минуту занята прекрасными и благочестивыми рассуждениями, какие пристали поэту, а о злом духе, который собрался навестить его, он почти и думать позабыл. Но теперь ледяные струи ужаса пронзили его грудь, однако он собрал все свое мужество и вышел на средину комнаты. С громким стуком, от которого сотрясся дом, растворилась дверь, и огромная фигура предстала перед ним в свете пламени, коварно глядя на него горячими, жадными глазами. Фигура эта была столь жуткого вида, что почти у всякого упало бы сердце и он в ужасе рухнул бы замертво на пол, однако Вольфраме держался твердо и спросил голосом суровым, отчетливо выговаривая каждое слово:

- Что вам здесь угодно?

В ответ фигура пронзительно завопила:

- Я Назия и пришел, чтобы сразиться с вами в искусстве пения.

С этими словами Назия распахнул плащ, и Вольфрамб увидел, что он держит под мышкой книги, которые и попадали на стол, стоявший рядом. Назия, не мешкая, начал свою песнь, и звучала она странновато - речь тут шла и о семи планетах, и о неземной музыке сфер, все, как описано во "Сне Сципиона", - и пока он пел, он часто менял свои тоны и напевы, до крайности запутанные и замысловатые. Вольфрамб тем временем уселся в огромное кресло и, опустив веки, внимательно и спокойно слушал все, что излагал перед ним Назия. Наконец песнь кончилась и Эшинбах начал прекрасный, исполненный благочестивых дум духовный напев. Тут Назии сделалось, видно, совсем не по себе, ему не сиделось на месте, не терпелось вставить свое слово, а один раз он даже хотел запустить Вольфрамбу в голову тяжеленными книгами, которые прихватил с собой, однако чем светлее и мощнее звучал голос Вольфрамба, тем бледнее становилось пламя, окружавшее Назию, и все больше и больше сморщивался он сам, так что под конец фигурка разве что в ладонь величиной с мерзким мяуканьем и поквакиванием лазила вверх и вниз по полкам шкафов, одетая в маленькую красную мантию с огромным пышным жабо. Вольфрамб закончил песнь и хотел уж было схватить маленького ползуна руками, однако тот, шипя и изрыгая пламя, неожиданно принял прежнее свое обличье.

- Ну и ну, - завопил Назия своим внушающим ужас сиплым голосом. - Не шути-ка со мной, любезный! Ты, может быть, и хороший богослов и недурно разбираешься в тонкостях и хитросплетениях вашей толстенной книжищи, да от этого ты еще не делаешься певцом, который смел бы померяться силами со мной и моим учителем. Давай споем теперь прелестную любовную песнь, только держись - тут и покажи все, на что способен.

И Назия запел о Елене Прекрасной и о великих радостях грота Венерина. Песнь и на деле звучала чрезвычайно заманчиво, искры пламени, что вырывались изо рта Назии, обращались в ароматы, дышавшие похотью и сладострастием; сладостные звуки покачивались вверх и вниз, словно амурчики, усевшиеся на веточку куста. Как и раньше, Вольфрамб слушал спокойно, опустив глаза. Но вскоре ему почудилось, что он бредет по тенистой аллее чарующего взор сада, что по цветочным клумбам и грядкам пробегают нежные звуки прекрасной музыки, что, словно утренняя заря, пробиваются они сквозь темную листву, что песнь злого духа тает и исчезает в ночи, подобно тому как перепуганная ночная птица, громко каркая, бросается во мрак глубокого ущелья, как только почувствует приближение нового дня. Все светлее и светлее звучала музыка, и душа Вольфрамба дрожала в сладостном предчувствии, в несказанном томлении. И тут из зарослей кустарника во всем блеске красоты вдруг вышла она, и, приветствуя прекраснейшую из дам бессчетными любовными вздохами, зашумела листва, забили фонтаны. Словно на крыльях прекраснейшего лебедя, плыла она на крыльях песни, и всякий раз, когда небесный взор ее останавливался на нем, в душе Вольфрамба пробуждалось и воспламенялось все блаженство чистой и благочестивой любви. Напрасно пытался он выразить свое чувство восхищения в словах и звуках. Она исчезла, и, испытывая в душе восторг и блаженство, Вольфрамб опустился на траву. Он громко произносил ее имя, чтобы ветер разносил его окрест, в страстном томлении обнимал он высокие лилии, целовал жаркие уста роз, и цветы разумели его, понимали, сколь счастлив он, утренний ветерок, ключи, кусты - все говорили с ним о несказанных радостях благочестивой любви.

И пока Назия пел свои суетные песни любви, Вольфрамб все вспоминал и вспоминал то мгновение, когда впервые встретил он прекрасную даму Матильду в саду замка Вартбург, и теперь видел ее перед собою такой, как тогда, в прежние времена, такой же прелестной и грациозной, и она с той же кроткой любовью, что прежде, глядела на него. Так и случилось, что Вольфрамб не услышал ни слова из того, что пел лукавый, но когда тот замолчал, Вольфрамб запел свою песнь, а в ней в звуках прекрасных и могучих воспел неземные блаженства чистой любви, любви, какую носит в своей груди благочестивый певец.

Все беспокойнее и беспокойнее дергался злой дух, пока наконец не заблеял он скверным голосом и не стал носиться по комнате, творя всяческие безобразия. Тогда Вольфрамб поднялся со своего кресла и во имя Иисуса Христа и всех святых повелел лукавому убираться восвояси. Назия, разбрасывая вокруг себя искры пламени, похватал скорехонько свои книжки и с издевкой в голосе, дико хохоча, провопил:

- Крик-крак! Эй ты, неумеха! Угощая уши вздором, признай победу за Клингзором!

И унесся прочь, как буря. А вся комната заполнилась удушливым запахом серы.

Вольфрамб открыл окна, свежий ветер утра ворвался в дом и стер последний след злодея. Иона проснулся от глубокого сна и немало подивился тому, что все уже позади. Он позвал хозяина, и Вольфрамб подробно рассказал ему, что и как было. Если Готтшальк и прежде почитал благородного певца, то теперь Вольфрамб был в его глазах все равно что святым, поборовшим злобу адову. Но когда Готтшальк нечаянно поднял глаза вверх, он к величайшему своему смущению заметил, что над дверями огненными буквами начертано: "Крик-крак! Угощая уши вздором, признай победу за Клингзором!"

Так, исчезая, лукавый все же успел начертать на стене последние произнесенные им слова, чтобы они на веки вечные служили вызовом ада людям.

- И ни минуты, ни минуты, - воскликнул Готтшальк, - не пробуду я в собственном доме, пока омерзительные чертовы письмена, глумящиеся над господином моим Вольфрамбом фон Эшинбахом, не будут стерты со стены.

И он не медля помчался за каменщиками, которые должны были забелить каждую букву. Однако все усилия были напрасны. Даже когда нанесли на стену штукатурку в палец толщиной, и то письмена вновь проступили сквозь нее. А когда каменщики, наоборот, сбили со стены и последний след раствора, письмена все равно держались и были видны даже на красных кирпичах. Готтшальк плакал и умолял господина Вольфрамба спеть такую песнь, чтобы принудить Назию самого стереть проклятые словеса. Вольфрамб, улыбаясь, отвечал, что вот на это-то он едва ли горазд. Однако что беспокоиться Готтшальку - ведь когда он, Вольфрамб, уедет из Эйзенаха, письмена, должно быть, сами собою исчезнут.

В самый полдень Вольфрамб фон Эшинбах, радостный и веселый, покинул Эйзенах как человек, который устремляется навстречу надежде, забрезжившей вдалеке. Неподалеку от города ему повстречались - в праздничных одеждах, на богато украшенных конях, в сопровождении множества слуг - граф Мейнхард Мюльбергский и шенк Вальтер фон Фаргель. Вольфрамб фон Эшинбах приветствовал их и от них узнал, что ландграф Герман Тюрингенский послал их в Эйзенах с тем, чтобы они торжественно пригласили в замок Вартбург знаменитого мастера Клингзора и сопровождали его в пути.

В ту же самую ночь Клингзор вышел на высокий эркер дома Хельгрефе и долго и внимательно наблюдал за звездами. Когда он провел все положенные астрологические линии, ученики, собравшиеся вокруг, заметили по напряженному взгляду Клингзора, по всему его необычному поведению, что некая прочитанная в небесах тайна камнем легла на его душу. Они, нимало не робея, тотчас же и спросили его о ней. Клингзор же поднялся со своего места и торжественно возгласил:

- Знайте же, что в эту ночь у короля венгерского Андрея II родилась дочь. Ее назовут Елизаветой, она будет женой добродетельной и благочестивой и впоследствии будет канонизирована папой Григорием IX. Святая Елизавета избрана стать супругой Людвига, сына ландграфа вашего Германа.

О прорицании таком немедленно донесли ландграфу, который был до глубины души обрадован подобным сообщением. Он тут же переменил свое мнение о знаменитом мастере, чье тайноведение предрекло ему столь блистательную звезду надежды. Посему он решил пригласить его в Вартбург и встретить здесь так, как если бы то был сам государь или владетельный князь.

Вольфрамбу пришло тут на ум, что коль скоро так, то, по всей вероятности, предстоящее состязание певцов не на жизнь, а на смерть вообще будет отменено. Тем более, что ведь Генрих Офтердинген и вовсе ничего не давал пока о себе знать. Однако рыцари заверили его, что Генрих Офтердинген объявился и ландграф уже знает о том. Внутренний двор замка станет ареной поединка, и палач Штемпель из Эйзенаха уже вызван в замок.

Мастер Клингзор покидает Вартбург.

Завершение поединка поэтов

Ландграф Герман и мастер Клингзор сидели в высоком зале замка, погруженные в доверительную беседу. Клингзор еще и еще раз заверял ландграфа в том, что в прошедшую ночь весьма ясно наблюдал положение планет, когда Елизавета родилась, и кончил советом немедленно отправить в Венгрию посольство с тем, чтобы просить руки новорожденной принцессы для девятилетнего наследника престола. Совет пришелся по душе ландграфу, и когда он рассыпался в похвалах науке мастера, то Клингзор столь учено и красноречиво заговорил о тайнах природы, о микрокосме и макрокосме, что ландграф, сам не чуждый подобным материям, преисполнился к нему чувством глубочайшего восхищения.

- Ах, ах, мастер Клингзор, - говорил он. - Ах, ах! Мне так хотелось бы вечно наслаждаться общением с вами, столь несказанно поучительным для меня. Оставьте негостеприимное Семигорье и переезжайте к моему двору. Ведь вы и сами согласитесь, что науки и художества чтут здесь как нигде в целом свете. Мастера-певцы примут вас как своего учителя и господина, потому что ваши дарования в искусстве пения не уступают вашим познаниям в астрологии и других науках. Итак, оставайтесь с нами и даже не думайте возвращаться в Семигорье.

- Позвольте, - отвечал ему мастер Клингзор, - позвольте мне теперь же, высокий мой повелитель, в этот самый час вернуться в Эйзенах и затем немедленно отъехать в Семигорье. Не столь негостеприимна та земля, как, возможно, полагаете вы, и не столь неблагоприятна для моих ученых занятий. Подумайте и о том, что я не могу причинить обиды моему королю Андрею II, от которого получаю содержание в три тысячи марок серебра в год за мои познания в горном деле. Ведь благодаря им уже разведана не одна жила, богатая драгоценными металлами, я же сам живу в тишине и покое, не ведая забот, и от этого выигрывают науки и искусства. Здесь же в Вартбурге я был бы обречен на вечные ссоры с вашими мастерами-певцами, хотя и мог бы примириться с утратой ежегодного содержания. Ведь мое искусство зиждется на совсем иных основаниях, нежели искусство ваших мастеров, а потому и внутренне, и наружно оно складывается совсем иначе, приобретая совершенно иной облик. Быть может, им для того, чтобы создавать песни, и довольно одного благочестия и богатства души (так это они называют), и я не стану презирать их за то, что они робеют словно малые дети и не смеют заглянуть в иные, чуждые им миры, но не могу же я поставить себя в один ряд с ними.

- Но конечно же, - заговорил ландграф, - вы разрешите спор между вашим учеником Генрихом Офтердингеном и другими мастерами и будете присутствовать на поединке как судья?

- Никоим образом не буду, - отвечал Клингзор. - Да и как бы я мог? Да если бы и мог, захотел ли бы я? Решайте вы сами, мой высокий повелитель, решайте, попросту утвердив голос народа, который уж конечно не преминет сказать свое слово. Но только не называйте Генриха Офтердингена моим учеником. Мне одно время казалось, что ему присущи и мужество и сила, однако он лишь глодал горькую скорлупу ореха, а сладости плода так и не вкусил! Что ж! Без колебаний назначайте день поединка, а я позабочусь о том, чтобы Генрих фон Офтердинген не опоздал.

Итак, мастер заупрямился, и ландграфу не удалось переубедить его. Мастер Клингзор никогда не переменял своих решений и потому покинул Вартбург. Ландграф же богато одарил его.

Роковой день поединка, когда все должно было решиться, наступил. Во дворе замка возведены были ограждения, словно предстоял рыцарский турнир. Для певцов внутри круга было поставлено два сиденья, занавешенных черной тканью, а позади них стоял эшафот. Ландграф назначил судьями двух сведущих в этом деле придворных, а именно тех самых графа Мейнхарда Мюльбергского и шенка Вальтера фон Фаргеля, которые сопровождали Клингзора на пути его в Вартбург. Для судей и для ландграфа были сооружены богато украшенные подмостки - прямо перед кругом, где должны были выступать певцы; к этим подмосткам примыкали места для дам и прочих зрителей. И лишь для мастеров была предназначена особая скамья, тоже убранная черным, - она стояла в стороне, рядом с эшафотом.

Тысячи зрителей заняли свои места, из всех окон замка выглядывали любопытствующие, некоторые забрались даже на крышу Вартбурга. Под звуки приглушенных труб и литавр из замка в сопровождении судей вышел ландграф. Заняли места на своей скамье и проследовавшие торжественным маршем мастера-певцы во главе с Вальтером Фогельвейдом. На эшафоте вместе с двумя подручными находился Штемпель, палач из Эйзенаха, гигантского роста человек с выражением лица наглым и жестоким; он завернулся в широкий кроваво-красный плащ, среди складок которого иногда виднелась рукоять огромных размеров меча. Перед эшафотом занял место патер Леонхард, духовник ландграфа, - ему надлежало напутствовать побежденного, провожая его в последний путь.

Тревожное молчание воцарилось в толпе, в тишине отчетливо слышался любой вздох. Люди в ужасе ждали неслыханных событий, которые должны были разворачиваться у них на глазах. Тут, украшенный знаками своего достоинства, на средину круга вышел маршал ландграфа, господин Франц фон Вальдштромер; он прочитал бумагу, в которой еще раз излагалась причина спора, а также содержалось категорическое повеление ландграфа, согласно которому побежденному в певческом поединке следовало немедленно отрубить голову. Патер Леонхард поднял вверх распятие, и мастера-певцы, опустившись на колени пред своей скамьею и обнажив головы, поклялись по доброй воле и с радостью в душе исполнить повеление ландграфа. Вслед за тем палач трижды взмахнул в воздухе своим широким, ярко блиставшим на солнце мечом и громовым голосом прокричал: того, кто будет предан в его руки, он берется казнить согласно правилам и по совести. Ударили в трубы, господин Франц фон Вальдштромер вновь вышел на средину и трижды громко и отчетливо возгласил:

- Генрих фон Офтердинген! Генрих фон Офтердинген! Генрих фон Офтердинген!

И Генрих, словно он того только и ждал, а прежде, никем не замеченный, стоял у самого ограждения, оказался в самом центре круга, не успело еще растаять в воздухе эхо третьего возгласа. Он поклонился ландграфу и твердым голосом произнес: исполняя волю ландграфа, он прибыл, дабы сразиться с тем мастером-певцом, который выступит против него, и готов покориться приговору избранных судей. Затем маршал двора подошел к мастерам, держа в руках серебряный сосуд. Каждый мастер должен был тянуть жребий. Вольфрамб фон Эшинбах, развернув жребий, обнаружил в нем условленный знак - он был избран, чтобы идти в бой. Смертельный страх овладел им, когда он представил себе, что должен будет сражаться с другом, но очень скоро ему подумалось, что небеса именно из милосердия избрали бойцом его, а не кого-либо еще. Ведь если победит Генрих, то сам он, Вольфрамб, умрет без сожаленья, но если победит он сам, то... скорее претерпит казнь, нежели допустит, чтобы Генрих принял смерть от руки палача. Испытывая в душе радость, с лицом светлым, занял он свое место. Но как только он сел напротив друга и взглянул в его лицо, непонятный ужас охватил его. Он видел знакомые черты лица, оно было мертвенно-бледным, но на нем жутким пламенем горели глаза, и Вольфрамбу невольно припомнился Назия.

Генрих фон Офтердинген запел, и Вольфрамб с ужасом услышал те самые песни, какие пел в роковую ночь Назия. Все же Вольфрамб собрался с силами и ответил противнику столь замечательной и великолепной песнью, что в воздухе раздались тысячи ликующих возгласов и народ уже готов был присудить победу Вольфрамбу. Однако Генрих фон Офтердинген должен был продолжать по приказу ландграфа. Он затянул теперь песни, вычурные и занимательные напевы которых дышали такой сладостной негой, что все слушатели словно впали в забытье, - как будто коснулось всех жаркое дыхание растений далекой Индии чудес. И даже мысли Вольфрамба фон Эшинбаха унеслись куда-то вдаль, и он никак не мог сосредоточиться на том, что предстояло ему петь. В это мгновение у входа в ограждение послышался шорох, зрители расступились. Вольфрамб почувствовал как бы электрический удар, он словно пробудился от дремоты, открыл глаза и увидел пред собою даму Матильду, прекрасную и грациозную, какой была она тогда, когда он впервые встретил ее в саду замка Вартбург. Дама Матильда вступила в круг. Она бросила на Вольфрамба взгляд, исполненный глубокой и искренней любовью. И тогда в песню, какую запел Вольфрамб, вошли сразу все неземные радости, весь восторг его души - то была песня, какую пел он в ночь, когда состязался с лукавым и одолел его. Народ, шумя и ликуя, признал победу за Вольфрамбом. Поднялись со своих мест ландграф и оба судьи. Зазвучали трубы, маршал взял венок из рук ландграфа, чтобы вручить его певцу. Штемпель приготовился отсечь голову побежденному, но только подручные его собрались схватить Генриха, как их ручищи погрузились в черный дым, который столбом с шипом и гудом поднимался к небесам. Непостижимым образом Генрих фон Офтердинген бесследно исчез. Перепуганные, с ужасом на побледневших лицах, зрители заметались из стороны в сторону, послышались толки о дьявольском наваждении, о злых духах и привидениях. Ландграф же собрал мастеров и сказал им следующее:

- Теперь вполне понятно, что подразумевал мастер Клингзор, когда столь странно и витиевато рассуждал о певческом поединке, который решительно отказался судить. Запомним ему это и будем благодарны за то, что все так сложилось. Был ли то сам Генрих фон Офтердинген или некто подосланный Клингзором вместо ученика, теперь это все равно. Поединок завершен, и он закончился в вашу пользу, любезные мои мастера. Давайте же в тишине и согласии чтить великое искусство пения, споспешествуя ему по мере сил и способностей каждого из нас!

Некоторые из слуг ландграфа, охранявших в тот день замок, показали, что в тот самый час, когда Вольфрамб фон Эшинбах одолевал мнимого Генриха фон Офтердингена, из ворот замка выехал некто, видом своим весьма напоминавший мастера Клингзора, - он что есть мочи мчался прочь на черном, тяжело дышавшем коне.

Окончание

Графиня Матильда тем временем ушла в сад, а Вольфрамб фон Эшинбах отправился следом за нею.

И когда он нашел ее в саду, а она, склонив в печали голову, сидела на поросшей цветами скамейке из дерна, то он бросился к ногам прелестной дамы и не мог вымолвить ни слова. Матильда в страстном томлении обняла возлюбленного. Оба лили горячие слезы, и печаль их была сладостна.

- Ах, Вольфрамб, - заговорила наконец Матильда, - ах, Вольфрамб, какой же дурной сон околдовал меня! Как же, неразумное, ослепленное дитя, могла я предаться коварному врагу, расставлявшему свои сети? Какое оскорбление нанесла я тебе! Если бы ты мог меня простить!

Вольфрамб заключил Матильду в свои объятья и впервые в жизни прижался горячими губами к сладким устам милой, очаровательной женщины. Он уверял ее в том, что она всегда жила в его сердце, что, презирая злую силу, он всегда оставался верен ей и что лишь она одна вдохновила его на ту песнь, пред которой бессильны были происки сатаны.

- О, мой любимый, - говорила дама Матильда, - о, мой любимый! Позволь же рассказать тебе о том, сколь чудесным образом вырвал ты меня из роковых сетей лукавого. В одну ночь, а было это совсем недавно, мною овладели странные, ужасные видения. Я и сама не знала, что то было, - радость или мука, что так стесняло мою грудь. Но я почти не в состоянии была вздохнуть и, повинуясь безотчетному влечению, стала записывать свою песнь - в роде тех, каким учил меня мой ужасный наставник. Но вот чудо - какой-то странный перезвон, отчасти благозвучный, отчасти же, наоборот, противно отдававшийся в ушах, словно сковал мои чувства, и я вместо песни написала на пергаменте страшное заклятие, которое и разорвало чары мрачных сил, сковывавших меня по рукам и ногам. Жуткое существо предстало предо мной, охватило меня своими жаркими ручищами и уже готово было увлечь меня за собой во мрак преисподней, как вдруг в кромешной тьме засветились вокруг меня звуки песни. Они мерцали словно звезды, лапы чудовища бессильно опустились, объятья разжались, потом оно вновь протянуло ко мне свои мерзкие щупальцы, но уже не в силах было схватить меня, а схватило лишь пергамент с записанными на нем словами песни, которую сочинила я, и с пронзительным визгом бросилось вместе с ним в бездонную пропасть. И что же меня спасло? То была твоя песнь, твоя, та самая, которую ты пел сегодня и пред которой отступил сатана. Теперь я твоя, отныне моими песнями будет лишь верная любовь к тебе, а неземное блаженство моей любви не смогут выразить никакие слова!

И вновь любящие бросились в объятья друг друга и все говорили и говорили о перенесенных страданиях и о прекрасном мгновении вновь обретенного счастья.

Итак, в ту самую ночь, когда Вольфрамб одержал полную победу над Назией, Матильда ясно слышала во сне песнь Вольфрамба и могла разобрать все до единого слова ее. Это и была песнь, которую Вольфрамб пел, вдохновленный благочестивым чувством любви, и которую повторил он в замке Вартбург, вновь победив здесь своего соперника.

В поздний вечерний час Вольфрамб фон Эшинбах сидел в своей комнате, размышляя над новыми песнями. Тут эйзенахский хозяин его, Готтшальк, вошел к нему в комнату, радостно восклицая:

- Благородный и достойный господин мой! Как же победили вы высоким искусством вашим лукавого! Мерзкие письмена в вашей комнате сами собою стерлись. Благодарствуйте! А с собой я принес нечто врученное мне для передачи вам.

И с этими словами Готтшальк передал Вольфрамбу сложенное и аккуратно запечатанное воском письмо.

Вольфрамб фон Эшинбах развернул письмо. Оно было написано Генрихом фон Офтердингеном и звучало так:

"Приветствую тебя, сердечно любимый мой Вольфрамб, приветствую тебя, как человек, излечившийся от коварной болезни, грозившей ему смертью в страшных мучениях. Немало странного испытал я, и лучше молчать о тяжких временах, которые остались позади словно непроницаемая, мрачная тайна. Ты наверное еще помнишь слова, сказанные тобою, когда в нелепом самомнении я, возгордившись, хвалился внутренней силой, которая будто бы возносит меня и над тобой, и над всеми мастерами пения. Ты сказал мне тогда, что если когда-либо я внезапно окажусь у самого края глубокой, бездонной пропасти и, теряя равновесие, буду близок к тому, чтобы свалиться в нее, ты, стоя сзади, твердой рукой удержишь меня от падения. Вольфрамб! Все так и случилось, как предсказал ты своею вещею душой. Я стоял у самого края пропасти, ты удержал меня твердою рукою в тот миг, когда я уже терял равновесие. Твоя великолепная победа над врагом вернула мне жизнь. Да, мой Вольфрамб! При звуках твоей песни пали тяжкие покровы, и я вновь мог взглянуть в небеса. Не вдвойне ли любить мне тебя?

Ты видел, что Клингзор - великий мастер. Так это и есть. Но горе тому, кто, не наделенный особой силой, устремится подобно Клингзору навстречу темному царству, что распахнулось пред ним. Я отрекся от этого мастера и уже не брожу, неприкаянный, по берегам адского потока. Я возвращен сладостной моей отчизне.

Матильда! Нет, не эта прекрасная дама, но некий ужасный призрак наполнял мою душу обманчивыми картинами суетных земных удовольствий! Забудь все, что творил я в безумии. Приветствуй мастеров! Объясни им, что приключилось теперь со мною. И прощай, возлюбленный мой Вольфрамб! Возможно, скоро ты услышишь обо мне!"

Прошло недолгое время, и в Вартбург пришла весть о том, что Генрих фон Офтердинген пребывает при дворе герцога Австрийского Леопольда VII, что он уже сочинил немало прекрасных песен. Вскоре после этого ландграф Герман получил чистовой экземпляр этих песен с подписанными к ним напевами. Все мастера-певцы были обрадованы этим до глубины души, потому что были убеждены в том, что Генрих окончательно отрекся от лжи и несмотря на все искушения и соблазны лукавого сохранил непорочную благочестивую натуру певца.

Так присущее Вольфрамбу фон Эшинбаху возвышенное и проистекающее из чистейших глубин души искусство пения одержало блистательную победу над заклятым врагом рода человеческого и спасло от гибели и проклятия возлюбленную и друга.

Тангейзер: обсуждение темы

К этой теме относятся комментарии здесь и здесь. Можно продолжать эти обсуждения или начать с любой другой мысли.

Высокие гости: Вальтер и Вольфрам в „Тангейзере“

Moritz-Schwind-Saengerstreit-ohne-Rahmen.JPG

Мориц фон Швинд - Состязание певцов (1853-55)
Фреско в Большом зале Вартбурга (https://de.wikipedia.org/wiki/Moritz_von_Schwind)

Посмотрите на эту фреску. Состязание, описанное в „Тангейзере“, в этом зале
не происходило: изображенный на ней зал был построен позже.

Однако Вальтер и Вольфрам возможно встретились там, в 1204 или 1205 г.
при дворе, приглашенные туда Ландграфом и его женой Софией.
Живописец изобразил тангейзеровское историческое предание, а также
разместил на своем фреско других исторических или легендарных персонажей:

Генриха фон Офтердиньгена, Рейнмара, Добродетельного Писаря и Клингзора
(возвышающаяся над толпой как бы летящая фигура слева).
На переднем плане слева же, спиной к нам, в красном – Биттерольф.
А сидящий вполоборота там же слева в синем, в красных чулках –
Вальтер фон дер Фогельвайде.
Фигура в зеленом справа от Ландграфа – никто иной, как Вольфрам фон Эшенбах.
Так и хочется увидеть здесь же „завуалированных“ филологов Бодмера и
Лахмана и, главное, романтиков: Фуке, Новалиса, Э.Т.А.Гофмана и Зимрока.
А рядом с Софией – я почему-то вижу никого иного, как маленького
Рихарда Вагнера.

Красавица и блондинка, к сожалению, не Элизабет, а София.
Тангейзеровская Элизабет была написана с венгерской принцессы
Элизабет,на которой ландграф Герман женил своего сына Людвига.

На этой фреске встретились два интересные периода немецкой истории:
30 - 40 лет, за которые собственно возникла немецкая литература (с 1180)
и период после 1800 г., когда эта первая литература была вновь
обнаружена и переведена на современный немецкий.

В эти первые десятилетия своей жизни, в „Парцифале“ Вольфрама
фон Эшенбаха, немецкая словесность выросла до такого уровня,
который повторно был ею достигнут только века спустя.

У Вольфрама не было латинского образования, филологи долго думали,
что он не умел писать и читать. Он диктовал свои стихи, его манера
краткая,четкая, сжатая, хотя предложения иногда кажутся громоздкими.
Несомненно, слогу его недоставало изящества. Его метафоры и картины
необычные и часто темные для понимания. Кроме этого, он создавал
новые немецкие слова и часто использовал французскую лексику.
Ритм похож на ритм устной речи, по всей видимости, тексты
действительно и диктовались, и декламировались.

Его „Парцифаль“ стал самым известным литературным трудом за 300 лет.
Вольфрам обработал фрагмент Кретье́на де Труа́, но проявил недюжинную
фантазию интерпретатора. Роман написан с иронией, на языке,
понятном для современников.

Оттуда Вагнер позаимствовал Грааль, Амфортаса, Титуреля итп.,
но когда он работал над своим „Парсифалем“,он ругал Вольфрама.
Но это уже другая история.

У Вальтера фон дер Фогелвайде мы не найдём мифов: он был создатель
своей собственной поэзии. Несколько его стихов очень известны и
до сегодняшнего дня. В отличие от Вольфрама, который быстро находил
и меценатов, и „заказы“,Вальтер часто бедствовал: условия жизни
постоянно были трудные и неопределённые. Он был вынужден ездить
по всей стране, от замка к замку, откуда его иногда вышвыривали.
За хлеб он создавал политическую пропаганду, менял и государей,
и аргументы.

В его время миннезанг (традиционная поэзия немецкого рыцарского сословия)
постепенно отмирал, и Вальтер ломал шаблоны, развивал миннезанг дальше,
делал его эмоциональнее, реалистичнее, и вместе с тем избегал и плоской
развлекательности, и заимствований из фольклора.

Поэзия Вальтера представляет различные стили и манеры, но мы всегда
слышим голос авторского „я“. Он часто пишет от первого лица, и никогда
не скрывает ни своих склонностей, ни отвращения.
Неудивительно, что он нажил себе много врагов.

Если бы Вагнер, работая над „Тангейзером“, умел смотреть в будущее, возможно,
он почувствовал бы родство своей судьбы с беспокойной жизнью Вальтера.

Интересно, что и Вальтер, и Вольфрам жаловались на Ландграфа Германа:
хотя он иногда бывал щедрым, но прежде всего думал о своих забавах.
Он-де приглашал фигляров, акробатов, шарлатанов, слишком много транжирил
времени с неподобающими друзями и девицами, слишком много пил на охоте.

Как ни странно, но все эти средневерхненемецкие поэты были забыты.
Когда в 1784 году были опубликованы отрывки из „Парцифаля“,
Фридрих II Великий ответил на посвящение:
„По моему мнению, подобные книги не стоят и щепоти типографского
порошка и не заслуживают того, чтобы с них стряхивали пыль забвения.
Я не стал бы терпеть присутствие таких ничтожных поделок
в моей библиотеке и вышвырнул бы их вон.“...

Без изданий Лахманна и особенно без Зимрока, который перевел их на
современный немецкий , они так и остались бы неизвестными.

Но романтики сразу бросились на них, как и на одновременные первые
переводы скандинавских мифов и сказок. В первую очередь это были известные всем
Новалис и Гофман, но одна за другой появлялись сотни новых литературных
работ авторов, которые сегодня забыты.

Назову лишь Фридриха де ла Мотт Фуке, и даже не потому что он тоже создал
пьесу „Состязание в Вартбурге“, а потому что он писал бестселлеры и книги
для юношества и был знаком с дядей Вагнера. В его романе „Герой Севера“ мы уже
найдём половину „Кольца“, хотя и не дословно, но очень близко.

Все эти книги Вагнер жадно глотал, и не только в детстве и юношестве.
Oн в них нашёл свой мир и больше его никогда не покинул.

В период романтизма средневековые авторы стали важны для носителей
антимодернистского и антибуржуазного мировоззрения, а также для развития
общенемецкой национальной идентичности. Их значение еще более возросло,
когда политическое объединение 1848 года потерпело крушение.
Позже Вольфрам и Вальтер стали орудием националистов и их работы,
как и их идеи, часто искажались.

Но как раз в этом Вагнер не виноват, в виде исключения.
В „Тангейзере“ он дал Вальтеру мало слов и намеренно не изобразил
его самым агрессивным врагом Тангейзера.
Зато фигура Вольфрама получилась впетчатляющей. Вагнер подарил ему
одну из самых прелестных арий.
Вольфрам сострадателен и гуманен. Он в самом конце тоже уходит из мира,
но не так, как Тангейзер и Элизабет, которых увела оттуда смерть.
Когда он, вместе с Вагнером, смотрит на трупы на сцене, оба знают,
что останется исскуство.

Эротическая Мадонна. Святая Елизавета Венгерская -

Антон Менгс: Мадонна из Ауссига

патронесса пекарей, нищих и кружевниц - в вечном хит-параде католиков всегда входила в десятку. Популярная и известная санитарка, символ предельного смирения, самоуничижения и милосердия. К сожалению, имя её связано с началом инквизиции в Германии. Общая информация вполне доступна, поэтому мы здесь заглянем в её спалнью, посмотрим в небо и спросим Рихарда: почему он в неё влюбился?

____________________
Антон Менгс:
Мадонна из Ауссига
(Копия Карло Дольчи)
Вагнер был восхищен
картиной,она
вдохновила
его на образ
Элизабет

___________________

В повести Гофмана «Состязание певцов» Клингзор прочёл по звёздам о её рождении, браке с Людвигом (младшим сыном тюрингского ландграфа ) и канонизации. В 1211 г. её, четырёхлетнюю, послали в Тюрингию, чтоб впоследствии выдать замуж за старшего сына ландграфа Германа. Но этот сын умер до того, как она созрела для брака. Поэтому Элизабет, когда ей исполнилось 14 лет, выдали замуж за Людвига.
Оба были знакомы с детсва, Людвиг был на 10 лет старше. Есть свидетельства, что брак был счастливый. Молодые люди много забавлялись вместе, называли друг друга «брат» и «сестра». Она родила троих детей.

И муж и жена были религиозны. Они учредили больницу для бедных. Но всё-таки в их супружеской жизни заметны кое-какие странности. Ночью Элизабет покидает постель и отправляется в дальнюю комнату, чтобы её там пороли специально проинструктированные служанки, и чтобы Людвиг не слышал её воплей. Вот это называется смирение! Религиозное. За что она наказывает себя? За чрезмерное сладострастие, слишком большое счастье? Депрессии во время беременности - ей надоело рожать? Или соединились боль и похоть? Ей было 16 лет - что делают сегодня девушки, в переходном возрасте - и позже?

С 1223 г. исповедник у неё францисканец, и в 1226 г. в её жизни появляется Конрад фон Марбург, который получил приказ и полномочия от Папы: очистить церковь, следить за верностью догме и бороться с еретиками. Ему дали право обходить обычные суды и самому назначать наказания. Аскетичный фанатик, священник отнёсся к своей миссии всерьез и вскорости запылали костры. К тому же он преследует личную цель: хочет сделать Элизабет святой.

Он постоянно призывает к новому крестовому походу; он убедил Людвига истребить мусульман (в этом случае, вероятно, Людвиг бы погиб), и Элизабет в присутствии мужа торжественно обещает Конраду абсолютное повиновение и вечное целомудрие. Едва разлучившись с любимым мужем, Элизабет начинает подозревать недоброе. Вначале никто при дворе не смеет ей сообщить о смерти Людвига и Элизабет, которая не любит придворные и политические интриги, хочет оставить двор и раздарить все богатсво.

Конрад помогает и начинает отчуждать её от общества: она должна жить в свинарнике. Потом он устраняет её камеристок и подруг, а потом даже и её детей. В 1228 г. Конрад утащил её с собой далеко в Марбург, где он впоследствии устроил больницу на деньги, полученные ею в наследство. Элизабет становится монахиней и работает простой санитаркой, прядёт шерсть и заботится о прокаженных. Она становится ещё радикальней и отказывается от нового брака, предложенного семьёй, угрожая отрезать себе нос.

Несмотря на это, Конрад ведёт слежку за ней и налагает суровые телесные штрафы. Тяжёлые мучения она долго не выдержала и спустя три года, в 1231 г., умерла. Ей не было и двадцати четырёх лет. Стараниями Конрада через четыре года она была причислена к лику святых. Это стало сенсацией - первая замужняя женщина, первая недевственница, ставшая святой!

Конрад, кажется, достигает своей цели. Призывы к новому крестовому походу были услышаны, везде поджариваются еретики. Но однажды он хватил слишком высоко: наябедничал, что Рейнландский правитель - друг еретиков, а тот обратился к королю, обошел инквизицию и был оправдан обычным судом. Грустный Конрад шёл из судебной палаты, но несколько уже подживавших дворян убили его по дороге домой, и так инквизиция в Германии закончилась. Иногда всё это так просто!

Со второй половины 12 века христианский энтузиазм в Европе вступает в новую эру: оживились экономика и торговля, люди устремились в города, готические колокольни росли в высоту. Человек утвердился в мире и направил взгляд на небо, вверх, в бесконечность и трансцендентность. Каждый сумел почувствовать присутствие Бога и божественную субстанцию. Хотя дьявол и могуч, а его бесы - настоящие и живые. Живущие в то время не удивились бы, сделав неверный шаг ощутить когти сатаны на плечах, как мы не удивились бы сегодня, сбей нас машина, если мы идём на красный. А в Москве и на зелёный.

В России церковные купола тяжёло давили на головы, взгляды устремлялись на беспредельную плоскость. Европейцы же смотрели смиренно вверх, но действовали в смысле личной ответственности - перед Богом и миром. Близилась не только эпоха открытий, но и эпоха религиозного пробуждения, с которым распространялась и проповедь бедности. Эти еретики (катары, вальденсы и.пр.) отвергали церковь и духовенство как слишком светское (т.е.свинское), они были манихеи и дуалисты: земной мир - зло, благо и спасение состоят в нищете и воздержанности, надо отвернуться от мира и обратиться к Иисусу.

Наряду с резнёй, католическая церковь ответила еретикам слиянием двух орденов: доминиканцев (охраники веры и инквизиторы) и нищенствующих францисканцев. Еретики же своими обетами нищентсва представляли идеологическую конкуренцию.

Как и другие, Элизабет прониклась духом времени и стала эталоном самоотречения, смирения, отрицания плотских желаний, примером милосердия и т.д. От этого духа мы сегодня очень далеки, и уж совсем трудно нам постичь его тогдашнее значение для верующих и его размах. Но читая о подробностях мученичества Элизабет, мы всё-таки удивленно поднимаем брови: она часто жаловалась на своё вожделение. Постоянно, из-за самих маленьких проступков, она должна была обнажаться, и Конрад стегал её плетью.

Некоторые психические расстройства мы можем определить, психическое здоровье - нет. Сегодня мы склоняемся к мнению, что всё, что происходит между двумя людьми – нормально, и нормально все склонности - просто потому что они существуют, и содержат намного больше оттенков чем 50.

Что бы мы ни думали об отношениях Конрада и Элизабет – а были уже и в то время слухи и сплетни - мы видим молодую женщину 22 лет и мужчину возможно на 15 лет старше, и оба совершенно нормальны. Может быть, они чуть-чуть больше горели верой, чем их современники. Мы видим, что вытесняемые и демонизированные плотские желания и мысли не исчезают, а так или иначе всплывают на поверхность.

Жизнь Элизабет из-за быстрой канонизации пересказана во многих преданиях, сказках, рассказах. Она стала мифическим образом, так понравившимся Вагнеру. Хотя он не изобразил её христианской святой: вначале он видит в ней, как в Мадонне Менгса, эротическую конкурентку Венеры. Но он поднял её на более высокую ступень мифического поклонения Эросу. Аскеткой она станет позже. Самопожертвование Элизабет ему особенно нравилось, вместе с Папой они ставят его на пьедестал, и Вагнер, собственно, делал это неоднократно с другими своими героинями.

С другой стороны, как драматург, музыкальный психолог и мужчина он был заинтересован в правдоподобности. В той правдоподобности, в которой проявляют себя его Cента, Элизабет, Эльза, Брунгильда, в светских аспектах характера, которые существуют в начале сюжетов, в полном соответствии с мыслью Фейербаха. В начале интерес как автора с его героем, так и зрителей, основывается на женственности и эротичности этих образов. „Духовный рост“ героинь начинается по сюжету позже.

Идея самопожертвования женщины, возможно, пленила и Конрада. Но так уж ли интересно спекулировать о сходстве обеих сексуальных фантазий? И полезно ли это для понимания опер?

Об этом идёт речь. На примере Элизабет мы видим, что женщины Вагнера загрунтованы эротикой и в этом свете переливаются.
Заманчивость и очарование проявляются в игре между утаиванием и открытыем, неприкосновенностью и преданностью, обещаниями, отказами и удовлетворением. Они сулят страх, страдание, наслаждение. Как и сегодня.

Какими тупицами выставляют себя критики, которые
„обогатились духом“ в мире современного разврата
и которые в моём „Тангейзере“ вычитывают некую
специфически христианскую, импотентную,
выхолощенную возвышенность!“

(Р. Вагнер, „Разговор с друзьями“)

Ещё раз о Вольфраме

К. А. ИвановКонстантин Алексеевич Иванов (1858—1919) — русский историк и поэт. Преподавал в санкт-петербургских гимназиях и на Высших женских курсах, был домашним учителем истории и географии в царской семье. Продвигал и развивал новые методики преподавания - практически и теоретически. По приводимой ниже статье можно составить представление, насколько эти методики были хороши. Сложное исследование, для которого были перелопачены горы источников, написано удивительно проникновенным человеческим языком. Читается как увлекательный и вполне современный текст, хотя ему 120 лет от роду - такое нечасто случается с публицистикой и документальной прозой. На возраст указывает разве что некоторая путаница в треугольнике "вера - религия - церковь" - и так было бы с любым государственно-служилым автором того времени. В смычке с государством эта конструкция действительно имеет другой, несамостоятельный собственно для веры, вид.

Европейское Средневековье было основной специализацией Константина Алексеевича, на эту тему им написаны 5 книг, переиздаваемых по сей день. В этих работах учёный-учитель рассматривал и художественно живописал практически все аспекты средневековой жизни и все слои общества, от деревенских крестьян до владетельных баронов и сеньоров. Некоторые бесспорные для конца 19 века утверждения скорректированы новейшими исследованиями. В частности, незнание Вольфрамом фон Эшенбахом грамоты в наши дни считается только одним из возможных предположений, причём не самым убедительным. Определённо, Вольфрам не получил систематического образования и записывал за ним секретарь. Однако у последнего факта мог быть десяток причин, как общего, так и личного характера - и ни одной причины предполагать, что готовую поэму "Парцифаль" сам автор не перечитал. Сама по себе неграмотность тогдашнего рыцаря была типическим случаем, не требовавшим объяснений или оправданий - по аналогии, сейчас далеко не все пользователи интернета имеют хотя бы общее минимальное понятие об html или каком-нибудь языке программирования. Однако для нестарого человека с уровнем эрудиции и любопытства Вольфрама это было бы странно :)

За исключением такого тиражирования "канонических истин", практически единственный упрёк, который можно предъявить Иванову в его работах - излишняя позитивность в бытовой и социальной фактуре. Из-за этого достоверность проработки темы местами снижается. Однако думается, что перекос этот был во многом намеренным и имел целью нейтрализовать сухость и унылую наукообразность сложившегося образовательного канона.

Сейчас такой "позитивчик" тоже можно рассматривать как своеобразный нейтрализатор сложившейся уже в начале 20-го века традиции - изображать Средневековье сплошной чередой бытовых тягот и ужасов инквизиции. Это нам с нашими почти утратившими функциональность носами ужасно было бы оказаться в мире, где "Воняло Всё" - от бомжевато не стиранных рыцарских одежд до костров из человеческого мяса. А жившие тогда люди воспринимали актуальную реальность совершенно иначе. Нагромождения дичи и вранья в их головах, кажется, превышали все мыслимые пределы - только им самим так не казалось, им так было интересно.

В сущности, Иванов даёт достаточно фактуры, чтобы, немного подумав, достроить недостающую часть и даже перестроить его схемы типично бодрого сангвиника эпохи "Малых дел". Но означает это в первую очередь то, что автор достиг своей цели - увлечь читателя и запустить его мыслительный процесс. Причём достиг в квадрате - его собственная преломляющая историю личность и его время становятся так же интересны, как описываемый им предмет. Он не знал, что потомки назовут его жанр "нон-фикшн", но вероятно, ему понравилось бы это название, точным росчерком сводящее поэта и историка вместе.

Предлагаемая статья является частью сборника К. А. Иванова «Трубадуры, труверы и миннезенгеры», посвященного французским и немецким литераторам Раннего и начала Высокого Средневековья. Впервые сборник был опубликован целиком в 1901 году.


К. А. Иванов. ВОЛЬФРАМ ФОН ЭШЕНБАХ.

.
Если произведения лирического поэта тесно сплетаются с его жизнью, с его личными взглядами и чувствованиями, то эпические произведения почти совершенно заслоняют от наших взоров образ самого певца. Впрочем, Вольфрам фон Эшенбах был слишком живой, слишком пылкой натурой для того, чтобы сделаться эпиком в полном смысле этого слова. Его эпос не отвечает тем требованиям, которые мы обыкновенно предъявляем к нему. Он слишком субъективен, в нем слишком ярко отразилась личность самого поэта. Творец эпического произведения, создавая его, сам становится на место читателя или слушателя. Он смотрит на свое создание, как смотрит на него постороннее лицо. Перед ним проносятся волшебной вереницей, его обступают лица и события, но они как будто чужды ему, как будто не созданы его собственным мозгом. Он созерцает их и точно записывает все свои поэтические видения, и только.

Не таков Вольфрам фон Эшенбах. Он не может быть спокойным созерцателем своих же собственных созданий и беспристрастным рассказчиком всего им виденного. Он вступает в их среду, как будто бы они были живыми существами, существами плоти и крови, он беседует с ними, он сам живет среди них. Порой он потешается над ними, как потешался, без сомнения, над живыми существами. Его юмор неподделен; он бьет неудержимо, как ключевая струя; он не останавливается ни перед кем. Он сравнивает стройный стан прекрасной дамы с зайцем, протянутым на вертеле; об одним рыцаре, плакавшем от радости, он говорит, что глаза его не годились бы никуда как колодцы, так как не удерживают в себе воды. Вот как изображает он Кундрию, служанку Грааля. "В то время, когда весело пировали за столом рыцари и дамы, вдруг приехала рысью на высоком рыжеватом муле с драгоценной сбруей девушка, из-за любви к которой поломано пока немного копий. Ее глаза желтеют, как топазы, рот у нее синий, как фиалка, собачий нос, два длинных кабаньих клыка, медвежьи уши и львиные когти вместо ногтей, На ней плащ голубее лазури; на ее спину свесилась шляпа из павлиньих перьев, но и без шляпы солнце не могло бы повредить ее обезьяньей коже; поверх шляпы свесилась до самого мула черная коса, мягкая, как щетина". Образ карикатурный, но необыкновенно пластичный. Та же пластичность и в изображении событий. Совершенно справедливо замечает Шерер, что Вольфрам как будто насильно хочет поставить их перед нашими глазами. Все у него дышит, действует, движется; силы духа, земля, невидимое и неодушевленное, все у него олицетворяется, ездит верхом, берется за копье, побеждает и побеждается. Приключение представляется поэту живым существом; он разговаривает с этим существом и называет его фрау Приключенье (frou Aventiure). Фрау Приключенье стучится в дверь поэта.

"Открой!" - "Кому? Кто вы такой?" -
"Я так хочу побыть с тобой". -
"Я в тесноте большой живу". -
"Что делать? скоро я уйду.
Жалеть не станешь; я пришла
Сказать про дивные дела". -
Ага, так вы - фрау Приключенье?"

Затем следует продолжительный разговор поэта с Приключеньем. Повсюду среди ярких изображений виден нам сам поэт: то он говорит сам с собой, то с окружающими предметами. Все его сравнения целиком выхвачены из современного ему феодального быта, что придает его труду значение незаменимого исторического памятника. Кроме больших стихотворных произведений повествовательного характера, о которых будет сказано ниже, он написал несколько лирических стихотворений. Если его крупные повествовательные произведения представляют переработку иностранных сюжетов, все же в них проявилось нечто оригинальное, новое, чисто вольфрамовское. Что же касается его немногочисленных лирических произведений, они не представляют собой уже ничего оригинального. Его дневные песни - полное подражание французским образцам, альбам трубадуров. Те же два любящих существа, тот же сторож, пробуждающий их от сладостной дремоты, те же жалобы на неизбежную разлуку.

Вольфрам фон ЭшенбахО жизни Вольфрама мы знаем очень немного. Родился он около 1170 года в Северной Баварии, в Эшенбахе (так назывались и замок, и местечко), близ Анспаха. Происходил он из древнего рыцарского рода; на его происхождение указывает постоянно прилагавшееся им самим, прилагаемое и до сих пор к его имени слово "Herr" (господин). Он гордился своим рыцарским происхождением, своей рыцарской жизнью и придавал последней гораздо больше значения, чем своим поэмам из рыцарской жизни и своим песням любви. В "Парцифале", главнейшем из своих крупных произведений, он высказался в том смысле, что желал бы быть любимым более за свое рыцарство, чем за свое пение. "Мое призвание - рыцарство; пусть сохранилось бы мое мужество; а кто меня любит за пенье, тот, думается мне, плохо знает меня". В другом месте он с гордостью говорит: "Zum Schildesamt bin ich geboren", т. е. я родился, чтобы носить щит, быть рыцарем. В знаменитой Манесской рукописи, заключающей в себе произведения миннезингеров, а также и портреты последних, сохранился портрет Вольфрама фон Эшенбаха. Он изображен рыцарем: в кольчуге, сверх которой надет обычно надевавшийся сверх вооружения безрукавный кафтан* (* Курсит, ваппенрок; надевался для предохранения металла от сырости и во избежание слишком сильного нагревания его солнцем); на поясе висит рыцарский меч; на голов шлем с опущенным забралом; в левой руке - щит, в правой - копье; перед ним стоит его покрытый длинной попоной конь, которого придерживает за узду мальчик в простом одеянии. Весь рисунок производит такое впечатление, точно Вольфрам фон Эшенбах готов сейчас же ринуться в бой. Никто не скажет, глядя на это изображение, что видит перед собой поэта: перед ним - рыцарь и только.

Вольфрам представляет оригинальную личность в том отношении, что не получил никакого образования: он не умел ни читать, ни писать. Все свои произведения он творил на память. Вольфрам - последний крупный поэт из тех, которые создавали свои поэтические произведения, не зная грамоты. Память его была феноменально обширна. Он удерживал в памяти "все, что профану (по словам Шерера), знавшему только по-немецки и немного по-французски, было доступно из тогдашней науки, из поэзии, богословия, астрономии, географии, естествознания, он брал все, что доставляло ему из широкой жизни внимательное наблюдение, что видел и переживал рыцарь в битве и на турнире, охотник в лесу и в поле, человек в доме и обществе, и все это он отдавал своей живой фантазии и быстрому остроумию как богатый, всегда широкий и пригодный для неожиданных комбинаций материал вымысла и творчества". Но он не мог обходиться без секретаря, который читал ему и записывал диктуемое им.

Отсутствие школьного образования имело для этого крупного таланта свои выгодные и невыгодные стороны. Школа не наложила на него своей печати, не надломила его личных особенностей; его вдохновение, его творчество были непосредственны; его восприимчивость сохранила свою первоначальную, девственную силу. Но зато, с другой стороны, он не обладал тем чувством меры, которое он получил бы от образования. У него мы не находим никакой перспективы: один и тот же масштаб применяет он и к крупным фактам и личностям, и к мелочам. Ему ничего не стоит посвятить 600 стихов какому-нибудь ничтожному эпизоду. Нередко он повторяется и самые простые истины высказывает как какое-то откровение свыше. Его изложение отличается характером обыкновенной разговорной речи; стих и рифма иногда страдают; та или другая метафора свидетельствуют об отсутствии у автора развитого вкуса. Но и недостатки эти имеют свой интерес.

Рыцарь Вольфрам фон Эшенбах был беден, о чем он сам говорит не раз в своих произведениях. Он был обладателем небольшого замка Вильденберга, находящегося на расстоянии часового пути от Анспаха. Здесь он жил со своей женой и дочерью. Причина его бедности заключалась, вероятно, в том, что он не был старшим в своей семье. К чести его следует сказать, однако, что он не всегда жалуется на свою бедность, но иногда даже весело подшучивает над ней. С другой стороны, бедность нисколько не ослабляла его рыцарской гордости и не сделала из него поэта-ремесленника, превращающего свой поэтический талант в средство, которое могло бы дать материальное обеспечение. В одном месте он называет своим господином графа Вертгейма, но он служил последнему не в качестве придворного поэта, а рыцаря, оставаясь совершенно свободным, не заградив для себя возможности перейти к другому лицу. По-видимому, он вел страннический образ жизни, как и Вальтер фон дер Фогельвайде, но из других побуждений: Вальтер переходил с места на место, чтобы добывать себе заработок своим искусством, Вольфрам и здесь руководствовался чисто рыцарскими побуждениями. По его словам,

Кто жизнью рыцаря живет,
Тот в жизни много стран пройдет.

Однако он не избегал тех мест, где жили знаменитые покровители поэтического искусства. Так, например, он пользовался гостеприимством в замке Гейштейне (в Баварском лесу) и воспевал маркграфиню Фобургскую, сестру Людовика Баварского, жившую там до 1204 года. В 1206-1207 гг. он участвовал в знаменитом состязании певцов в Вартбурге.

К началу XIII века по северному склону горных хребтов, отделяющих северную Германию от южной, сложилось могущественное владение ландграфов тюрингенских. Власть ландграфа Германа, покровителя нашего поэта, простиралась над Тюрингеном, Гессеном и Остерландом в Саксонии. Двор его помещался в крепком замке Вартбурге, на вершине высокой, поросшей лесом горы, у подножия которой расстилался городок Эйзенах. Вартбург был известнейшим из тех мест, которые особенно нравились поэтам за находимое ими покровительство и радушный привет. Сюда, в этот замок, сходились самые знаменитые певцы - Генрих фон Вельдеке, Вальтер фон дер Фогельвейде, Вольфрам фон Эшенбах и другие. Вальтер фон дер Фогельвейде особенно прославляет щедрость хозяина (ландграфа Германа), ставя его выше всех современных ему князей, ярко изображает блестящую и необыкновенно шумную жизнь при его дворе и объявляет особенным достоинством самого хозяина его постоянство.

В указанное нами время в Вартбургском замке состоялось многолюдное собрание певцов, состоялось то состязание певцов, которое особенно прославило ландграфа. Участниками в этом состязании были Рейнмар Старший, Иоанн Битерольф, Генрих фон Риспах, мейстер Клингсор из Венгрии, Вольфрам фон Эшенбах, Вальтер фон дер Фогельвейде и Генрих фон Офтердинген, Это состязание описано почти в драматической форме в поэме о Вартбургской войне, составленной не ранее второй половины XIII столетия. Поэма состоит из двух частей. В первой Офтердинген вызывает на состязание Вольфрама и Рейнмара. Нужно воспеть лучшего из государей. Сторона, доказавшая справедливость своего мнения, получает награду, побежденной грозит смерть. Страшный вызов был принят. Офтердинген, певец совершенно нам неизвестный, которому приписывали неоднократно, но без достаточного основания, то или другое из анонимных произведений, которого, также без основания, отождествляли с Тангейзером, пропел песнь, в которой изобразил герцога австрийского как лучшего из государей. "Добродетельный писец", под которым подразумевают Генриха фон Риспаха, отвечая Офтердингену, выставил австрийскому герцогу соперника в лице ландграфа Тюрингенского. Вольфрам фон Эшенбах спел песнь в честь того же лица. Потом выступил Вальтер фон дер Фогельвейде. Его песнь довольно сложная: сперва он высказывается против Австрии и воздает высшую славу французскому королю; потом кается в том, что высказался против Австрии, сравнивает ее с солнцем, но выше солнца ставит день, т. е. Ландграфа. В заключение он рассказывает о том, как он нашел хорошую школу в Париже и научился искусству и мудрости в Константинополе, Багдаде и Вавилоне. Победа, очевидно, склонилась на сторону лиц, вызванных Офтердингеном на поединок. Последний не только не встречает поддержки, но даже вызывает против себя всеобщее негодование. Вольфрам хочет изгнать из Офтердингена нечистого духа высокомерия, так как уверен, что в нем обитает этот дух, требует, чтобы Офтердинген перекрестился и настаивает на его казни. Офтердинген ссылается в свое оправдание на Клингсора венгерского. В этот страшный спор вмешивается супруга Германа, ландграфиня София, своим заступничеством спасает Офтердингена и выражает при этом желание, чтобы он разыскал Клингсора и привел его в Вартбургский замок. Спасенный Офтердинген не остается в долгу перед своими врагами, особенно же перед Вольфрамом. Он сравнивает последнего с лягушкой, прыгающей из росы в пламя, называет своих остальных противников гусями* (* Вальтера фон дер Фогельвейде, Рейнмара. "добродетельного писца" и Битерольфа), которые выходят из своего закутника, хотя и знают волка; под волком он разумеет Вольфрама, играя первой половиной его фамилии.

Во второй половине поэмы выводится уже совершенно мифическая личность Клингсора, астролога и вызывателя теней умерших. Он предлагает Вольфраму следующую загадку. Некий отец звал своего сына, спавшего на берегу озера. Он хотел разбудить его, так как уже наступала ночь, и буря перебрасывала волны через плотину. Но ребенок продолжал спать. Он не проснулся и тогда, когда отец ударил его розгой. Отец протрубил в свой рог, схватил ребенка за волосы и ударил его по щеке. Но все было напрасно. Тогда отец бросил в ребенка дубиной и сказал: "Тебя защищало не имеющее желчи животное Эцидемон, но ты последовал совету рыси, которая навела на тебя этот сон". При этих словах плотина сломалась, и озеро поглотило ребенка. Вольфрам разрешил эту загадку следующим образом: "Отец - Бог; ребенок - любой грешник; Божий рог - мудрые духовные лица. Плотина на берегу озера - время, которое Бог дает грешнику, чтобы покаяться; озеро - грядущие годы, а ветры - дни твоей жизни. Эцидемон - не что иное, как ангел-хранитель, а рысь - дьявол. Бог наказует людей сперва сердечным страданием (оно подразумевается под ударом розги); потом, когда это не помогает, Бог поражает грешника болезнью (дает удар по щеке) и наконец посылает ему смерть (бросает в него дубиной). Господь требует покаяния, и, если оно не приносится, грешнику не избежать мучений ада". Вольфрам разрешает и другую загадку. Тогда побежденный Клингсор прибегает к силам преисподней и грозится привести самого дьявола из Толедо и даже из Греции. Но Вольфрам прогоняет дьявола, так как ему помогает "Иисус, сын Девы". Поэма о Вартбургском состязании певцов заключает в себе слишком много легендарных элементов и появилась слишком много времени спустя после Вартбургского состязания, чтобы можно было видеть в ней его верное изображение. Все равно, вымышлены ли приводимые в ней песни, или они являются отголоском песен, действительно пропетых в замке Вартбурге в присутствии щедрого и гостеприимного ландграфа Германа и его супруги Софии, но достоверно во всяком случае то, что в пору расцвета миннезанга при дворах различных германских князей устраивались состязания, подобные изображенному в пересказанной поэме. Подобные состязания тем более могли иметь место при дворе ландграфа Германа, покровителя певцов. Поэма о Вартбургском состязании является прекрасной иллюстрацией для изображения этой поэтической эпохи* (* Знаменитый немецкий композитор Рихард Вагнер, глубокий знаток немецкого средневековья, изображает Вартбургское состязание в "Тангейзере", одной из лучших своих опер, в совершенно ином виде, им лично придуманном в духе немецкого средневековья. Здесь ландграф предлагает иную тему - прославить любовь, открыть ее тайну, ее сущность. Вольфрам сравнивает любовь с таинственным источником, к которому он не смеет прикоснуться устами из страха осквернить его. Коснуться его было бы слишком преступно, довольно боготворить его. Тангейзер возражает в том смысле, что не может быть любви без наслаждений, воспевает Венеру и в страстном порыве призывает всех в Венерин грот, чтобы познать сущность любви, чем вызывает всеобщий ужас и негодование против себя). Но в то же время она знакомит нас со взглядами, которые сложились на Вольфрама.

В.ф Эшенбах По-видимому, Вольфрам находился в очень хороших отношениях с ландграфом Германом. При его дворе он начал своего "Парцифаля", при его же дворе он и окончил его после продолжительного отсутствия. Как в этой поэме, так и в другой, называющейся "Виллегальм", немецкий поэт находился в большой зависимости от французских оригиналов. Оригинал "Виллегальма" был сообщен Вольфраму самим герцогом. Законченным трудом Вольфрама является только первая из двух названных поэм. Теперь мы и обратимся к ознакомлению с содержанием "Парцифаля", самого глубокомысленного произведения из всех, которые создало немецкое средневековье.

Парцифаль - сын Гамурета Анжуйского и Герцелоиды, одной из испанских королев. Злополучный Гамурет, увлекаемый страстью к военным приключениям, покидает любимую супругу, чтобы отправиться на Восток, на помощь своему другу, халифу Багдадскому. Герцелоида напрасно целых полгода ждет возвращения своего мужа. Тревожимая страшными сновидениями, она начинает ждать несчастия. И действительно, с Востока приходит весть о гибели Гамурета. Она отвечает ей раздирающими сердце воплями. Через две недели после этого и родился Парцифаль.

Она страшно боится, чтобы и сын ее не пошел по следам своего доблестного, но несчастного отца. Она хочет удалиться от всех и от всего, что могло бы возбудить в нем стремление к рыцарской деятельности, и поселяется в дремучем лесу.

Туманом солнце ей казалось;
Она всех радостей чуждалась;
Что день, что ночь, ей все равно,
В ней сердце горечи полно.

Прошло с тех пор немного дней;
В пустынный лес страны своей
Она уходит, там селится...
Но не к цветам она стремится:

Из желтых, розовых цветков
Она не вьет себе венков;
Чтоб рос в тиши, вдали от света
Ребенок милый Гамурета,
Чтоб уберечь его от бед,
Она живет, покинув свет.

Никто, по приказанию Герцелоиды, не смеет говорить при ее сыне о рыцарях. Она воспитывает его в полном незнании света. Но, несмотря на это, в мальчике зарождаются смутные стремления. Он делает себе лук, стреляет в лесных пташек, и когда какой-либо из пернатых певцов падает на землю мертвым, мальчик заливается горькими слезами. Когда он моется утром в потоке, а над ним разносится пение птиц, сладкие звуки вздымают, волнуют его юную грудь. С плачем прибегает он к милой матери, но не может объяснить ей, что с ним случилось. Мать идет на указанное им место и замечает, как сильно действует на ее сына пение птиц. Она видит признаки "влеченья чего-то жаждущей души", она боится, что это возбужденье увлечет Парцифаля к отважным подвигам. Она приказывает своим людям переловить птичек и задушить их, но Парцифаль просит оставить их в покое.

Между тем, мать дает своему сыну первые уроки и говорит ему о Боге. "Он, - говорит она, - светлее дня, но есть и другой, который зовется владыкой ада; нужно отвращать свои мысли от него и от всякого колебанья, вызываемого сомненьем". Так безмятежно вырастает ее сын.

Раз Парцифаль охотился с дротиком за оленями. Откуда ни возьмись, подъехали к нему два рыцаря и стали спрашивать его о том, какую из дорог нужно избрать им, чтобы добраться до известного места. Их шлемы и панцири озарены лучами утреннего солнца, роса сверкает на их оружии; от них как будто исходит сияние. "Он светлее дня", - проносится в мыслях Парцифаля... Быстро опускается он на колени и спрашивает у них: "Вы Бог?" Они смеются над ним и заявляют, что они - рыцари. На вопрос же Парцифаля, что такое рыцари, они дают ему объяснения. "Рыцарское звание, - говорят они, - сообщает король Артур; если вы, молодой человек, хотите быть рыцарем, идите к нему: очевидно, что вы сами рыцарского происхождения". Он удивляется рыцарям, ощупывает их коней, их вооружение, а они любуются его поразительной красотой "и находят, что еще никогда со времен Адама не было мужского лица прекраснее, чем у него". После этого они уезжают. Парцифаль с замиранием сердца следит за ними: его стремления принимают определенные формы, его покой нарушен навсегда.

Бежит он к матери своей,
О всем рассказывает ей;
Она от ужаса упала,
Ее речь сына испугала...

Тайна раскрыта, ее хитрости не привели ни к чему; она чувствует, что ее сын улетит от нее, как молодой орел. Тогда она прибегает к последнему средству. Ей невозможно больше отказывать сыну, требующему себе коня и страстно желающему ехать к королю Артуру. Но она хочет, чтобы свет разочаровал сына при первой же встрече с ним. С этой целью она делает ему такую одежду, какую носили дурачки. Она надеется, что встретив град насмешек над собой, ее милый сын снова воротится к ней. Люди, прислуживающие королеве, плачут, увидя Парцифаля в шутовском костюме. Прощаясь с ним, мать дает ему различные наставления и говорит, что он, как рыцарь, должен получать поцелуи и колечки благонравных дам. Так дивно прекрасный юноша покинул дом своей матери. Она долго смотрела ему вслед, но как только он скрылся из глаз, она упала на землю и вскоре умерла от тоски по нем.

Парцифаль, не подозревая о том впечатлении, которое произведет он на людей, едет по лесу, сопутствуемый самыми радостными, самыми светлыми мечтами. Уже на следующее утро после его отъезда с ним случилось приключенье. Он подъезжает к месту, на котором было разбито несколько палаток.

Одна из них особенно красива. Он, не долго думая, входит в нее и видит там спящую красавицу Ешуту, жену герцога Орила. "Ты должен получать поцелуи и колечки благонравных дам", - вспоминает он наставление своей матери, наклоняется над красавицей, чтобы поцеловать ее и завладеть ее кольцом.

Она просыпается в страшном испуге, принимает Парцифаля за сумасшедшего и, чтобы отвязаться от него, дает ему и поцелуй, и кольцо. Он жалуется ей на свой голод. Все еще опасаясь его, Ешута указывает Парцифалю стол, на котором он находит вино и пищу. Насытившись, Парцифаль продолжает свое путешествие. Скоро наталкивается он на новое приключение. Он видит женщину, которая склонилась на колена и безутешно плачет над убитым рыцарем. Женщина эта - Сигуна, его родственница. Она оплакивает Шионатуландера, павшего в поединке с Орилом. Парцифаль рвется в бой с Орилом, чтобы отомстить ему, но Сигуна, боясь, что юноша не справится с герцогом, направляет его в другую сторону. Едучи по указанной дороге, Парцифаль прибыл, наконец, в Нант, где в это время проживал король Артур. Но еще недалеко от города он встретился с отважным Итером. Лицо этого рыцаря бело, волосы рыжи, все же доспехи и кафтан красного цвета, красной попоной покрыт его конь. Итер дает Парцифалю поручение к королю Артуру. Дело в том, что, будучи при этом дворе, Итер схватил с Круглого стола короля золотой кубок с вином и пролил при этом вино на колени королевы. Никто из рыцарей Круглого стола не помешал ему в этом, но ему бросили в глаза упрек, и вот он поджидает теперь здесь, не явится ли для поединка с ним храбрейший из артуровых рыцарей.

Появление Парцифаля при дворе короля Артура производит сильное впечатление. Всех изумляла его красота, его стройная фигура и шутовское одеянье. Одна из придворных дам, давшая обет никогда не смеяться, не могла удержаться от смеха при виде Парцифаля и громко расхохоталась. За это напал на нее один из рыцарей и ударил ее в присутствии всего двора; ему было досадна на то, что на долю не известного никому мальчишки выпала честь, которой не удалось добиться славным рыцарям; при всем старании они не могли рассмешить этой дамы. Такая грубая расправа (рыцарем, совершившим это, был уже знакомый по очерку о романах Круглого стола сенешал Кей) возмутила Парцифаля, и он пообещался отплатить за нее. Но прежде всего он хочет приобрести красное вооружение Итера и просит короля, чтобы он позволил ему вступить в поединок с "красным рыцарем". Не без колебания король дал свое согласие. Колебался он потому, что не доверял ему, как и все присутствующие, без стеснения смеявшиеся над дурачком. После согласия короля к Парцифалю пробуждается интерес. Сама королева вместе с дамами спешит к окну, чтобы посмотреть на небывалый еще поединок. При всеобщем изумлении победителем остается Парцифаль, не имеющий никакого понятия о фехтовании, и убивает дротиком опытного бойца. Итер падает на землю мертвые, и его кровь обагряет цветы. Парцифаль завладел конем и вооружением убитого, которое надел поверх своего шутовского наряда, а золотой кубок посылает королю Артуру. Он не остается при его дворе, так как смерть отважного Итера возбудила необычайное сожаление о нем и вызвала сильные упреки, направленные на его убийцу.

Быстро, как птица, несется Парцифаль вперед. К вечеру замечает он верхушку башни, а когда появились перед ним еще несколько башен, он подумал, что они вырастают из земли, а посеял их Артур. Наконец, перед ним появляется замок. На зеленом лугу стоит развесистая липа, а под ней сидит владелец замка Гурнаманц де Грахарц (Gurnamanz de Graharz). Этот замок был своего рода школой для молодых рыцарей, где они получали подготовку, необходимую для их деятельности. Седовласый старец принимает юношу Парцифаля очень радушно. Здесь Парцифаль обучается фехтованию, искусству метать копья и объезжать лошадей. Но дело не ограничивается только этим. Его учат одеваться со вкусом и держать себя как следует в церкви, за столом и в присутствии дам. Одним словом, он проходит здесь курс уже известной нам куртуазии. Особенно предостерегает его Гурнаманц от бесполезных вопросов. После двухнедельного пребывания в гостеприимном замке Парцифаль покидает его и едет дальше, сбросив с себя вместе с шутовским нарядом и детскую наивность.

Теперь Парцифаль стал настоящим рыцарем; ему недостает только подвигов, и он едет за ними. Он едет к городу Пельраперу, столице Бробарцского королевства, в котором царствует королева Кондвирамурс* (* Из старофранц. Coin de voire amors, настоящая точка зрения на любовь, идеал истинной любви). Она прекрасна; она цветет, как роза, покрытая сверкающими капельками утренней росы. Но ей грозят большие бедствия; она уже испытывает их, так как осаждена в своей столице неприятелем, желающим довести осажденных до голода и таким образом заставить их сдаться. Для Парцифаля это находка. Он берет прекрасную королеву под свою защиту. В поединке Парцифаль побеждает неприятельских вождей и посылает их ко двору короля Артура, к той девушке, которая была оскорблена ударами грубого рыцаря в его присутствии. Все побежденные им должны изъявлять свою покорность этой девушке. В пылу негодованья он дал обет отплатить за нанесенную ей обиду, и вот теперь он исполняет свой обет. Город освобожден от врагов, и прекрасная королева отдает свою руку юному герою.

Но влеченье к подвигам и желание повидаться с матерью увлекают Парцифаля вперед. Он едет так скоро, что птица с трудом настигает его. Вечером он подъехал к озеру. На берегу его расположились рыбаки. Один из них, грустно склонившись, сидит на своем корабле. Его одежда так богата, будто ему подчинены все страны. Парцифаль вступает с ним в беседу и спрашивает, где бы мог он найти себе пристанище. Рыбак указывает ему на неровную скалистую дорогу; направляясь по ней, Парцифаль приедет к замку и найдет в нем убежище. Он едет по указанному пути и приезжает к замку Грааля, но сам не знает о том, куда он приехал. Спустили подъемный мост. На замковых дворах тихо; между каменьями растет трава, впечатление получается такое, будто отсюда навсегда изгнаны и радость, и рыцарские потехи. Но проникнув внутрь замка, Парцифаль находит в нем такое великолепие, которое еще никогда не представлялось человеческим взорам. В парадной зале, освещенной тысячью люстр, собрались рыцари и дамы. Перед камином, в котором горели дрова сандального дерева, лежал больной, покрытый дорогой шубой, король Амфортас; на голове его соболья шапка, а на ней сверкает необыкновенный рубин. В короле Парцифаль узнает рыбака, указавшего ему путь к замку. Больной приглашает гостя сесть около себя; кругом располагается много рыцарей. На глазах Парцифаля происходят совершенно непонятные явления. В дверь входит оруженосец; в его руках копье, по рукояти которого стекает кровь. Со всех сторон поднимаются при этом громкие вопли печали. Обнеся копье вокруг всех, оруженосец покидает залу. Дверь отворяется снова, и в залу входит длинная вереница прекрасных девушек, одетых в алое сукно и бархат, с венками из цветов на головах... Они несут драгоценную утварь: золотые подсвечники с горящими свечами, два столбика из слоновой кости, доску из прозрачного камня, которую они опускают на столбики перед королем, и два серебряных ножа; эти ножи острее стали, и девушки кладут их на стол.

За ними шествует царица.
Как светозарная денница,
Ее чудесный лик сиял:
Казалось всем, что день настал.

Девицы перед ней покров
Несут; он соткан из шелков
Арабских; цвет его зеленый
Ласкает взор наш восхищенный.

И над покровом пышным тем
Она песет желанный всем,
Дли всех таинственный предмет;
К нему стремится целый свет;
Отрадой служит он и раю;
В нем совмещен, но как, не знаю,
Конец с началом. Тот предмет
Зовется Граалем...

Перед Граалем несут шесть стекляниц с горящим бальзамом. Она ставит Грааль перед королем и становится среди девушек. Зовут ее Repanse de Schoye, т. е. разливающая радость. Она - внучка первого короля Грааля, Титуреля, сестра Герцелоиды и Амфортаса.

Рыцари садятся за сто накрытых столов, по четыре за каждый. На маленькой тележке привозят золотую посуду. Грааль дает пищу и питье. Сто оруженосцев служат перед Граалем; каждый отправляет свою должность за одним из столов; к чему только они ни протянут руки - к еде или питью, все посылает им Грааль в чаши и на блюда. Но, несмотря на все окружающее великолепие, в зале царит какое-то уныние. Парцифаль видит перед собой больного короля, замечает всеобщее молчание, но не спрашивает ни о чем. Его натура, прямая и честная, не выдержала бы такого состояния; будь он сам собой, он непременно спросил бы о причине совершающихся перед ним и непонятных ему явлений. Но ему мешает нарушить свою сдержанность светское воспитание: он помнит завет Гурнаманца не предлагать бесполезных или неуместных вопросов. Светское воспитание сковывает его язык. Наконец пир был кончен, и все было вынесено из залы так же торжественно, как было принесено туда. Гостеприимный хозяин дарит своему гостю превосходный меч, который он носил сам в те счастливые, давно закатившиеся дни, когда он был здоров. После этого король отпускает его на покой.

Ему прислуживают оруженосцы благородного происхождения, раздевают его, и он засыпает на великолепной королевской постели. Но тяжкие сновидения волнуют его душу, пугают его.

Солнце стояло высоко на небе, когда он проснулся. Напрасно он ожидает услуг. На ковре лежит его вооружение, которое он сам должен надеть на себя. Одевшись, он проходит несколько горниц, но все они пусты, как будто все вымерло кругом. Вокруг полная могильная тишина. У лестницы привязан его конь; тут же его щит и копье. Он садится на коня и, как во сне, выезжает на подъемный мост. Быстро поднялся за ним мост. Вслед Парцифалю раздаются бранные слова слуги; он называет его гусем* (* Очевидно, прозвище гуся было самым обидным в рыцарском обиходе. Вспомним Вартбургское состязание певцов. Невольно вспоминается прозвище гусака, так разобидевшее гоголевского Ивана Ивановича. "Как же вы смели, сударь, позабыв и приличие, и уважение к чину и фамилии человека, обесчестить таким поносным именем?") за то, что он не задал ни одного вопроса. Парцифаль не понимает этих слов; он едет вперед, погруженный в свои размышленья... А между тем, от одного его вопроса зависело все его счастье, зависело вечное спасение. Спасение само шло навстречу ему, оно открывалось ему в Граале, но он остался равнодушным, он был слишком занят светскими думами, и душа его не раскрылась для воспринятия глубокой веры. Смутно догадывается он, что им утрачено что-то бесценное, что он упустил редкий миг в своей жизни, но какое благо упустил он, этого решить он не в силах. Сначала он думал было вернуться в замок Грааля по следам своего коня, но следы разделились, а вскоре и совсем исчезли. Его думы были прерваны плачем женщины. Посмотрев в ту сторону, откуда доносился плач, он увидел под липой Сигуну. Она все еще не нашла утешения в своей скорби. Эта встреча послужила Парцифалю на пользу. Сигуна объяснила ему, что он, не сделав вопросов по поводу виденных им чудес, упустил великое счастье. Кроме того, она упрекнула его в бессердечии, в том, что он остался безучастным к страданиям своего дяди Амфортаса, которого он исцелил бы от всех страданий одним своим вопросом. Слова Сигуны вызвали в нем глубокое раскаяние.

Еще так недавно Парцифаль стремился к одним подвигам и славе. В его душе не было места для любви. Она не раскрылась, как цветок навстречу солнечным лучам, навстречу благодати. Теперь в нем совершается перемена. Его душа раскрылась для любви. Он томительно стремится к Граалю и к покинутой им Кондвирамурс. Раз, когда он проезжал лесом, выпал свежий снег. Перед Парыифалем сокол охотился за целой стаей диких гусей. Один из гусей уже настигнут им, и из его раны падают на чистый снег три капли крови. Видя, как снег окрашивается кровью, как белое соединяется с красным, рыцарь вспоминает цветущее лицо своей Кондвирамурс. "Кондвирамурс, - восклицает он, - я вижу здесь твое лицо". Парцифаль впадает в какое-то мистическое оцепенение. Он не видит и не слышит ничего, что происходит вокруг него; словно сонный, с приподнятым копьем, держится он на лошади и все смотрит на капли крови. Недалеко от этого места расположился лагерем король Артур с рыцарями Круглого стола. Им сообщили, что в лесу находится рыцарь, приготовившийся к бою. Двое самых неукротимых рыцарей, Сегреморс и наш знакомец Кей, ударивший в присутствии Парцифаля засмеявшуюся девушку, выезжают, чтобы биться с неизвестным рыцарем. Ни крики, ни удары рукояткой копья не выводят Парцифаля из его оцепенения. Только случайный поворот коня отвлек взор его господина от капель крови, и Парцифаль, увидевший перед собой двух угрожавших ему рыцарей, напал на них и повалил их обоих. Кей сломал себе при падении руку и ногу; это было как бы возмездием за удары, нанесенные им девушке. Но Парцифаль снова увидал капли крови и снова погрузился в свое прежнее оцепенение. Только прибывший сюда и дружественно расположенный к нему рыцарь Гаван понял, в чем дело, набросил шелковый платок на капли крови и таким образом восстановил душевное равновесие Парцифаля. Последний пришел окончательно в себя и узнает, что навстречу к нему выезжает король Артур со всем споим двором. Этой чести удостаивают его за те подвиги, слава о которых дошла до слуха короля. Король даже сам видел жертвы его рыцарской доблести, так как Парцифаль решительно всех побеждавшихся им людей отсылал к королю Артуру. Таким образом, Парцифаль снова очутился за Круглым столом, среди доблестных рыцарей.

Но пир рыцарей был внезапно прерван появлением посланницы Грааля Кундрии (Cundri la Sorziere, т. е. колдуньи, волшебницы). Мы уже описывали словами самого поэта ее внезапное появление, ее безобразную наружность. Она объявляет присутствующим, что рыцари Круглого стола обесчестили себя, так как приняли в свою среду Парцифаля, и проклинает последнего за то, что он не сделал в замке Грааля ни одного вопроса по поводу всего им виденного. Парцифаль сразу же чувствует себя одиноким среди блестящего рыцарского общества. Слыша слова Кундрии, многие рыцари и дамы смотрят на него с сожалением. Сам Артур и королева опечалены тем, что Парцифаль по своей собственной вине лишился высочайшего счастья. Но Кунневара (девушка, за оскорбление которой он мстил) и друг Гаван не только сожалеют о нем, но и стараются поддержать его упавший дух; они убеждают его положиться на Бога. "Что такое Бог? - в гневе и отчаянии восклицает Парцифаль. - Если бы он был всемогущим, он не допустил бы этого! Преданно я служил ему, а теперь отказываюсь от служения ему; пусть он ненавидит меня; буду сносить его ненависть!" В отчаянии, порвав связи с Богом и людьми, покинул он веселый круг короля Артура. Его все еще преследовали злые и насмешливые слова Кундрии: "Позор твоему светлому лицу и твоему мужественному росту! Я думала, что я безобразнее тебя, но выходит, что я лучше тебя. Скажи мне: когда перед тобой сидел неутешно печальный рыбак, почему ты не обратился к нему со словами утешения? Неверный гость, неужели ты не сжалился над горем своего хозяина? Он дал тебе меч, которого ты не заслужил. Ты видел, как несли перед тобой Грааль, видел серебряные ножи и окровавленное копье, но не сделал ни одного вопроса! Пусть язык выпадет у тебя изо рта! Один вопрос принес бы тебе больше, чем стоят все земные блага. Теперь честь твоя заболела, никакой врач не может исцелить тебя. Горе в том, что так опустился, так обесчестил себя сын Герцелоиды! О, Монсальваж* (* Munsalvaesche происходит от латинского выражения mons salvationis, что значит гора спасения), предел горести, - увы! - никто не может утешить тебя".

На этом прерывается на время история Парцифаля, и автор подробно останавливается на подвигах Гавана. Это описание представляет большой эпизод в поэме, который мы совершенно опускаем в своем изложении.

Проходит целых пять лет. Земное счастье покинуло Парцифаля. Он преисполнен злобой против церкви, негодования против Бога и посылает яростные проклятия тем, кто его проклял. Он переживает, по выражению самого поэта, период "сомнения".

В таком состоянии духа Парцифаль въезжает в пустынную и скалистую долину. Здесь он встречается с толпой странников-богомольцев. Все они босы и одеты в грубые серые кафтана. Увидя Парцифаля, одетого в полное рыцарское вооружение, один из странников, почтенный седовласый рыцарь указывает ему на неприличие его одежды, на то, что в такой святой день (дело происходит в Великую Пятницу*) (* Великая Пятница упоминается в эпических произведениях средневековых певцов довольно часто. См., напр., в изложении поэмы о Рауле Камбрейском, а также о Жераре Руссильонском) не следует разъезжать в полном вооружении. Парцифаль резко отвечает ему: "Что мне за дело до начала года, до числа недель, до наименований дней? Когда-то я служил Единому, который называется Богом; мне говорили, что он может помочь мне, но вместо помощи он послал мне позор". Тогда рыцарь напоминает ему о Боге, "которого родила Дева", напоминает ему о том событии, воспоминанию о котором должен быть посвящен настоящий день.

Коль не язычник вы, тогда
Меня поймете без труда.
Отправьтесь босиком сейчас
Туда, где были мы как раз.
Совсем отсюда недалеко
Живет пустынник одиноко.

Он может вам совет подать;
Ему вы все должны сказать,
И видя ваше сокрушенье,
Он вам дарует отпущенье.

На приглашение рыцаря посетить его палатку Парцифаль отвечает отказом. Однако, оставшись одиноким, он стал вдумываться в упреки и советы почтенного рыцаря. Он едет тихо, опустив поводья своего коня,

Он думал: если так силен
Господь, и если знает Он
Все помышления людей
И правит волею зверей,
И может привести коня
На путь желанный для меня,
Его готов я прославлять, -
Он может помощь ниспослать!

Господь, как добрый кастеллан,
Нам верный путь укажет сам,
Он сам нас к цели приведет;
Иди же, добрый конь, вперед!

Конь, предоставленный самому себе, приходит к пещере, в которой Треврицент приуготовляет себя к небу. Парцифаль согревается у огня пустынника, в котором узнает своего дядю, узнает от него о чудесах Грааля и знакомится с историей рода Титуреля. Пустынник сообщает ему также о смерти его матери. Полная тишина и уединение успокаивают Парцифаля; речи пустынника содействуют его внутреннему преображению. Его душа воскресает и оживляется чувством пламенной веры. Незаметно проводит он в гостях у святого человека целых четырнадцать дней. Питаются они травой и кореньями, вырываемыми ими из-под снега. Из пещеры пустынника Парцифаль выносит душевный покой: он уходит оттуда "с душой, открытой для добра".

Но протекло еще пять лет в подобных же подвигах и с подобными же приключениями. И вот мы снова видим Парцифаля за гостеприимным столом короля Артура. Так же роскошен королевский пир. И на этот раз во время пира приезжает Кундрия la Sorziere, но приезжает она теперь не со злобой и проклятием, но как вестница мира и радости. Она призывает Парцифаля быть королем Грааля: теперь он вполне достоин этой чести; на самом Граале появились письмена, призывающие Парцифаля на царство.

Со слезами радости на глазах отправляется Парцифаль с Кундрией в замок Грааля. Еще до прибытия их на Монсальваж, в лесу, который они проезжали, их радостно встретила толпа рыцарей-тамплиеров, вышедших им навстречу. Он приветствует их, и его привет кажется всем благословением. Все смотрят на него как на нового короля. Болезнь их старого короля снова обострилась, В замковой зале, в которую вступил Парцифаль, приняты все меры к облегчению страданий короля Амфортаса. Всюду разбросаны ароматные травы. Горит алойное дерево. Ложе Амфортаса усыпано драгоценными каменьями, обладающими целебной силой. Все напрасно. Но когда Парцифаль задает ему вопрос, которого не задал при первом свидании, Амфортас не только выздоравливает, но и снова становится молодым. Этому чуду предшествовала горячая молитва Парцифаля о больном перед Граалем. Амфортас снова бьется на копьях, как бился в былые годы, но уже в честь Грааля, а не дам.

От Кундрии Парцифаль узнал, что после его разлуки с Кондвирамурс у последней родились двое близнецов. Теперь же, когда Парцифаль находился в замке Грааля, ему возвестили, что Кондвирамурс разыскивает его. Услышав об этом, Парцифаль едет на встречу к ней. Описание их встречи считается по справедливости одним из лучших мест поэмы. Встреча состоялась рано утром в той палатке, в которой расположилась Кондвирамурс. Когда Парцифаль вошел в палатку, его жена еще спала. Тут же были и оба ее сына. Радостно вскочила она с постели, радостно встретила своего супруга.

"Мне счастье вновь тебя вернуло!
Ты - радость сердца моего!"
Так приняла она его.
"За твой уход должна бы я
Была сердиться на тебя,
Но не могу. Благословенны
Мгновенья дивной перемены!

Благословляю этот день:
Он отогнал унынья тень!
Сбылись сердечные желанья,
Заботы нет, и нет страданья".

Громкая речь матери разбудила обоих сыновей Парцифаля, Кардеиза и Лоэнгрина* (* В оригинале Loherangrin. Мы предпочли общепринятую теперь форму этого имени). Поцелуй соединил Парцифаля с Кондвирамурс, так долго живших в разлуке друг с другом.

После этого Парцифаль передал Кардеизу Анжуйское королевство, Лоэнгрин же должен будет впоследствии наследовать ему в царстве Грааля. Все отправляются на Монсальваж. По дороге Парцифаль находит мертвую Сигуну, идеал женской верности, и хоронит ее рядом с Шионатуландером. Обитатели замка устраивают своему новому королю торжественную встречу. Торжества приобретают особенное значение и особенный блеск, так как сопровождаются крещением в христианскую веру Парцифалева брата, доблестного Фейрефиса, сына Гамурета и мавританской королевы Белаканы. Крещение совершается в Храме Грааля. Перейти в христианскую веру побудила Фейрефиса любовь к прекрасной Repanse de Schoye, увенчавшей его за подвиги. Они вступают в брак и отправляются в Индию, где Фейрефис распространяет христианскую веру. Парцифаль и Кондвирамурс царствуют на Монсальваже и воспитывают обоих своих сыновей, Кардеиза и Лоэнгрина, в духе благочестия и рыцарских заветов.

В заключение своей поэмы Вольфрам фон Эшенбах рассказывает кратко о посылке Лоэнгрина в Брабант на помощь к молодой и прекрасной герцогине.

Таково в общих чертах содержание "Парцифаля". Следует иметь в виду, что мы совершенно опустили огромный эпизод о Гаване, о его рыцарских подвигах, занимающий добрую половину поэмы. Вообще, это произведение в целом его виде тяжеловесно и подавляет обилием фактов. Особенно щедр Вольфрам на описания всякого рода - на описания оружия, платья, коней и т. п.

Вольфрам изображает нам в этой поэме рыцарство во всем его блеске, на высоте его положения. Но широкая и пестрая картина рыцарской жизни не была единственной задачей автора. Он хочет этими образами высказать свою любимую идею, свое глубокое убеждение. По отношению к этой идее можно провести известную параллель между "Парцифалем" Вольфрама и "Фаустом" Гете. Фауст смутно стремится к чему-то, чего-то ищет, бросается от наслаждения к наслаждению и наконец отыскивает смысл жизни, отыскивает свое счастье. Оно не в любви прелестной, беззаветно преданной и глубоко несчастной Маргариты, оно не в дивно прекрасной, гордой и властной Елене, оно не в славе, не в собственности, оно - в труде, в труде упорном, постоянном, на пользу людей, на пользу всего мира. "Важность в подвиге, - говорит Фауст Мефистофелю, - а не в славе. Но тебе не узнать ни нужд, ни желаний человека! Слушай. Я глядел на море. Волны вздымались и, раскачавшись, выплескивались далеко на отлогий берег, потом мчались обратно. Через некоторое время происходило то же самое, еще спустя немного - опять то же. Мне стало досадно: необузданная стихия действует без цели и без пользы; бесплодная сама, распространяет бесплодие и на земле. Здесь, подумал я, стоило бы вступить в борьбу, одержать победу! И это возможно. Я решился отнять у моря прибрежные владения его. Помоги мне". Его постигают недуги старости, он слепнет, но верен своему желанию. "Какая темнота! - говорит он. - Но в душе моей тем светлее!" Мефистофель сзывает лемуров. С факелами в руках они роют Фаусту могилу. Слыша стук заступов, слепой Фауст воображает, что работники приступили к исполнению его плана. Мефистофель удерживает его в трагическом заблуждении. "Там, у гор, есть гнилое болото - говорит Фауст. - Надобно осушить его, миллионам людей доставить место для жизни, если не безопасной, то, по крайней мере, деятельной. Я весь предаюсь этой мысли. Последний вывод мудрости состоит вот в чем: жизнь и лучшие дары ее должны быть в каждом человеческом возрасте наградой беспрерывных трудов, ежедневной опасной борьбы с препятствиями. О, как я желал бы жить среди целого народа таких свободно-ревностных деятелей; тогда я мог бы сказать мгновению: Не улетай, ты так прекрасно - след мой на земле не исчезнет в продолжение веков! В предвкушении столь высокого блаженства наслаждаюсь я теперь наивысочайшим мгновением".

Парцифаль - Фауст XIII века. Это все тот же бессмертный человеческий тип, высший тип человечества, не удовлетворяющийся настоящим, вечно стремящийся вперед к совершенно неясному, но смутно чувствуемому идеалу. Парцифаль, как и Фауст, заблуждался, глубоко падал, переживал тяжелую пору сомнения и, как Фауст, наконец нашел свой идеал, достиг наивысшего мгновения своей жизни. Идеал его - высшее, духовное рыцарство, Св. Грааль, религия. Выше всякого земного великолепия, выше всякого героизма стоит героизм веры, стоит религия. Вот основная идея "Парцифаля". Св. Грааль - аллегория религии. Сомнение неизбежно, но сильный дух побеждает его. Душа человека мощного проходит сквозь сомнение, как золото сквозь огонь; она становится еще чище, еще светлее, еще ближе к своему божественному первоисточнику. Верное служение отысканному, наконец, идеалу, постоянное, упорное стремление дойти до него спасают человека. Это два сильных крыла, поднимающие человека над землей и возносящие его в обитель вечного блаженства.

Сомнение не сгубило души Фауста, не сгубила ее близость с духом ада, Мефистофелем, духом отрицания и разрушения, духом враждебным вечно созидающей жизни. С небесных высот спускаются ангелы за душой Фауста, тело которого лемуры опустили в могилу.

Небесные духи: Несите, вестники неба, несите грешнику прощение Всемилосердного! Разлейте на все существа действие вашего присутствия.

Мефистофель: Что за противные звуки? Что за сияние? А, летят те, которые у меня отняли уже не одну добычу! Вы, черти, держите ухо востро!

Небесные духи (рассыпают расцветшие белые розы): Рассыпайтесь, живительные розы небесной любви, розы вышней благодати! Несите почившему весть спасения, весть рая!

И Парцифаль был отмечен небом. На Граале появляются письмена, возвещающие о том, что ему надлежит сделаться королем Грааля, стать во главе таинственного ордена рыцарей, стряхнувших с себя все земное, живущих в лучах неиссякаемой Благодати.

Но есть одна невольно бросающаяся в глаза разница между ними. Фауст доходит до окончательного убеждения только своими собственными силами, своей личной волей, своим разумом, несмотря на мешающее ему на каждом шагу злое начало, олицетворенное в Мефистофеле. Рай не шел к нему навстречу. Парцифаля же, сомневающегося и отрицающего Верховное Существо, направляет на светлый путь истины посторонняя воля: припомните укоризны и убеждения седовласого рыцаря, припомните роль пустынника Треврицента. По крайней мере, этой посторонней воле принадлежит первый почин в деле спасения Парцифаля. Увлеченный ей, он кается в своих заблуждениях, и это покаяние ведет его к спасению. Рай сам идет навстречу к нему. Парцифаль вступает в него при посредстве церкви. В отмеченной разнице отразилось различие эпох, светочами которых были Гете и Вольфрам фон Эшенбах-

Теперь нам вполне понятны слова, сказанные про Вольфрама одним из современных ему поэтов: "Laienmund nie besser sprach" ("Никогда уста мирянина не говорили лучше").

"Парцифаль" вполне характеризует Вольфрама и его поэзию. На другой его крупной, но неоконченной поэме "Виллегальм" мы не остановимся. И это произведение, подобно первому, представляет яркое изображение рыцарства. И оно было вызвано французским влиянием: и французские песни воспевали Св. Вильгельма, графа Аквитанского, сражавшегося в 763 году между Каркасоном и Нарбонной с сарацинами. Виллегальм еще тяжелее Парцифаля. В противоположность колеблющемуся и ищущему Парцифалю Виллегальм - вполне сложившийся, отлившийся в определенную форму человек. Необыкновенно симпатичной чертой его является терпимость к магометанам: он считает великим грехом избивать их, как животных; он великодушно заботится о том, чтобы павшие в битве враги были достойно погребены по их собственному обряду. Очевидно, крестовые походы оказали свое влияние. Напрасно мы искали бы чего-либо подобного в "Песне о Роланде".

Вольфрам был врагом куртуазии или, вернее сказать, ее крайностей. Мы уже знаем, как требование куртуазии воздерживаться от неуместных вопросов повредило Парцифалю во время первого пребывания его на Монсальваже. Вольфрама возмущала искусственность куртуазии, и он предпочитал ей естественное человеческое чувство. В одном из отрывков, носящих общее название "Титуреля", он изображает любовь бесконечно верной и постоянной Сигуны и ее милого Шионатуландера. Они горячо любят друг друга, но куртуазия требовала, чтобы любовь женщины была завоеванным счастьем, чтобы мужчина приобретал ее подвигами. Их воспитатели отнеслись сочувственно к нежной любви молодой четы, но само собой разумелось, что этого сочувствия еще мало и любовь необходимо заслужить. И вот Шионатуландер начинает служить своей даме, о чем говорится уже в другой песне. Шионатуландер поймал в лесу охотничью собаку. Сигуна начинает читать надпись на прекрасной ленте, повязанной у собаки, но последняя вырывается и убегает. Сигуна требует, чтобы Шионатуландер поймал ее; в награду за это она и обещает ему любовь. Она не подумала о том, что без нужды подвергает своего милого страшной опасности среди тернистых кустарников, произраставших в лесу. Несчастье и совершилось. Не будь светских условностей, Сигуна и Шионатуландер были бы счастливы.

Таков Вольфрам, гордый своим рыцарским происхождением; он ставит рыцарские подвиги выше поэтической деятельности, но все же отдается последней, увлекаемый своей поэтической натурой; он предъявляет рыцарству высокие требования и подвиги во имя религии ставит неизмеримо выше подвигов в честь дамы; он осмеивает и осуждает некоторые черты современного ему рыцарства, особенно же - крайности куртуазии. Идея, положенная им в основу "Парцифаля", своего главного произведения, в которое он вдохнул свою душу, необыкновенно возвышенна и сближает его с гениальным творцом "Фауста". Только внутренняя очищающая душу борьба, только вечный труд и неустанное стремление могут завоевать человеку то начало вечности, которое проявляется на земле. Но, конечно, идея эта неизмеримо полнее и художественнее выражена у Гете. Вольфрам - крупный писатель, но приравнивать его к Гете, Шекспиру и Данте, как это делают некоторые германские исследователи, разумеется, нельзя.

Точно указать время смерти Вольфрама фон Эшенбаха невозможно. Мы знаем только, что он пережил своего покровителя, тюрингенского ландграфа Германа, умершего в 1216 году: он говорит о его смерти в своем "Виллегальме". Герману наследовал его сын, ландграф Людвиг. Он представляет собой один из симпатичнейших образов средневековой истории. Это тот же самый тип, который в следующем поколении полнее осуществил собой Людовик Святой, король французский: целомудренная и глубоко совестливая натура, набожный и всегда готовый обнажить меч, когда этого требовал долг государя и христианина, нежный муж и неутомимый рыцарь, часто покидавший семью по делам своего княжества и по призыву своего императора, милосердный и миролюбивый, но в то же время твердый по отношению к несправедливым притязаниям даже церковных властей и вообще необыкновенно чуткий к принципу справедливости, он как будто олицетворял собой то высшее, духовное рыцарство, которое воспел в своем "Парцифале" Вольфрам. Подобно Людовику французскому, и он был причислен католической церковью к лику святых. Его женой была Св. Елизавета, лучший цветок средневекового благочестия, заступница усердная всех бедных, всех оскорбленных и униженных. Конечно, двор при таких правителях должен был изменить свою внешность.

Наступила реакция тому веселью, той жизнерадостности и даже распущенности, которые господствовали при дворе покойного ландграфа Германа. Под сводами Вартбурга уже не раздавались более песни миннезингеров. Поэты стали разлетаться, как перелетные птицы при наступлении меланхолической осени. Покинул Вартбург и Вольфрам, чтобы поселиться на родине. Здесь он и умер между 1219 и 1225 годами. Похоронили его во Frauenkirche в Эшенбахе. В ХIII веке эта местность перешла во владение немецкого ордена, и могила поэта заботливо охранялась им. В XV веке один из баварских рыцарей, по имени Пюттерих, бывший поклонником Вольфрама, посетил могилу поэта. Он говорит, что на ней был изображен герб Вольфрама и была начертана надпись; последней он не приводит, но говорит только, что не мог прочесть года смерти поэта. Нюрнбергский патриций Кресс сообщает в своем "Путешествии", что 5 августа 1608 года он посетил могилу Вольфрама, и приводит следующую надпись, высеченную на могильном камне: "Hier liegt der streng Ritter herr Wolffram von Eschenbach ein Meister Singer" ("Здесь лежит строгий рыцарь господин Вольфрам фон Эшенбах, мейстерзингер"). Таким образом, могила поэта была поддерживаема около четырехсот лет, а может быть, и долее. Теперь не осталась от нее никакого следа, и сама церковь подверглась капитальному переустройству. Так всемогуще и всесокрушающе время!

Ещё раз о Вальтере

К. А. Иванов (биографическая справка)


К. А. Иванов. ВAЛЬТЕР ФОН ДЕР ФОГЕЛЬВЕЙДЕ

.

Гуго фон Тримберг, известный дидактический стихотворец средних веков, в одном из своих произведений, написанном в 1300 году, т. е. несколько десятилетий спустя после кончины Вальтера фон дер Фогельвейде, почтил память последнего следующим выразительным двустишием:

О, Вальтер Фогельвейде! Будет

Тот жалок, кто тебя забудет!

Приведенное изречение Тримберга не утратило, как нам кажется, своего значения и до настоящего времени. Вальтер фон дер Фогельвейде, величайший лирик немецкого средневековья, решительно заслоняет собой всех остальных немецких лириков указанной эпохи. И многочисленность его произведений, и их необыкновенное для того времени разнообразие по содержанию, и их теснейшая связь с современными поэту событиями и явлениями, и их замечательная жизненность и яркость останавливают на себе, и останавливают надолго, внимание каждого, кто задумает только заглянуть в сокровищницу немецкой средневековой поэзии. Эпоха, в которую жил Фогельвейде, давно уже сделалась достоянием истории, давно уже отцвела, но он, словно волшебник, отразил ее, как в магическом зеркале, в своих произведениях, и мы все еще видим ее перед собой, давно запечатленную в них.

Он жил в такую нору, когда поэзия была могучей силой: его песни разлетались в разные стороны, как в наше время разлетается брошюра, задевшая тот или другой животрепещущий вопрос. Вальтер фон дер Фогельвейде жил во второй половине XII века и в первой половине XIII века, т. е. в ту пору, когда завершалось всестороннее развитие средневековой жизни. XIII век есть полное выражение средневекового идеала: он видел расцвет его форм, он же присутствовал и при начале их разрушения. Литературная производительность этого столетия поразительна. Мишле, не только изучивший, но и прочувствовавший средние века, называет XIII век веком литературным. Другой чертой в характере этого века является его необычайное богатство событиями не только в численном, но и в качественном отношениях. Обращая внимание только на важнейшие события, мы видим на фоне XIII столетия такие могущественные фигуры, как папа Иннокентий III и император Священной Римской империи Фридрих II; это век Людовика Св. и Филиппа Красивого, зарождения английской конституции, Ганзы и других городских союзов, век кулачного права и тайных судилищ в Германии. Правда, певец наш не был свидетелем всех отмеченных нами здесь лиц и событий, но он был современником развития тех элементов, из которых они сложились; он дышал той атмосферой, которая создала их.

Люди того времени поражают целостностью характеров, строгой последовательностью и в добре, и в зле. Злодейство феодала проявляется рядом с самоотвержением монаха, аскетизм сменяется диким разгулом чувственности; тут - поклонение культу красоты, а там - семейная тирания. Женщины смягчают резкие краски, но и на них отражаются иногда типичные черты рыцарской гордости. XIII столетие выдвинуло не только Людовика Св., котором воплотился идеал средневекового рыцарства, но и святую ландграфиню Тюрингенскую Елизавету, которую проф. Герье справедливо сравнивает с неувядающей розой. Нравы и идеалы людей, говорит он, могут изменяться, но всегда сохранит для них свою прелесть этот чистый, светлый облик, полный смирения, милосердия и любви. Таков XIII век, век Вальтера фон дер Фогельвейде и Данте. Но в произведениях великого немецкого поэта рядом с чертами, отразившими современные ему события, есть и такие, которые являются чертами общечеловеческими. С этой точки зрения он не утратил своего значения до наших дней. Таким образом, нам становится вполне понятным приведенное нами выше в переводе двустишие Гуго фон Тримберга.

В точности нам неизвестны ни время, ни место рождения Фогельвейде. Новейшие исследователи относят время его рождения к десятилетнему периоду от 1160 до 1170 года и называют его родиной Тироль. Он был рыцарского происхождения, но его род не был значительным. Он часто жаловался на свою бедность, и, конечно, последняя заставила его смотреть на свой поэтический дар как на средство к жизни.

"Петь и сказывать, - говорит наш поэт, - научился я в Австрии". Эти слова поэта выводят нас, как нить Ариадны из лабиринта, из области мифа и догадок в сферу действительности. В то время в Австрии правил герцог Фридрих Католик, сын того австрийского герцога Леопольда, который захватил в плен английского короля Ричарда Львиное Сердце, возвращавшегося домой из Палестины после участия в третьем крестовом походе. Придворным поэтом Фридриха был Рейнмар Старший. У него-то и учился Фогельвейде слагать песни и подражал ему в своих ранних произведениях. В 1195 году Фридрих возложил на себя крест, спустя два года отправился в Палестину и умер в 1198 году во время крестового похода. Со смертью своего покровителя Фридриха поэт понес большую утрату. Он покинул Вену и стал скитаться по разным странам Австрии, Германии и Франции, как странствующий шпильман. Скитальчество его продолжалось около двадцати лет.

Сам поэт в своей песне, сложенной им много времени спустя, говорит, что начало его скитальческой, многотрудной жизни совпадает со смертью его покровителя. "Когда Фридрих австрийский стал наслаждаться духовной жизнью, а тело его умерло, тогда я начал втискивать глубоко в землю свои сапоги; мои высокомерные журавлиные шаги сменились ползущей поступью павлина, а голова моя опустилась до самых колен". Гиперболическое сравнение ярко рисует нам ту роковую перемену, которая произошла в его жизни. Он появляется то при одном, то при другом дворе, то у духовных, то у светских владетелей, жаждет подарков и благодарит за них. До нашего времени сохранилась заметка, занесенная в расходную книгу Пассауского епископа Вольфгера 12 ноября 1203 года; из нее мы узнаем, что проезжий епископ подарил поэту в Цейсельмауере на Дунае (в Нижней Австрии) денег на покупку шубы. Так на мгновенье появляется перед нами печальный лик поэта, чтобы снова скрыться от нас, как меланхолический лик одинокой странницы луны, на мгновенье выплывшей из-за густых, из-за угрюмых туч, чтобы снова скрыться за ними. То была печальная жизнь бедного шпильмана. Он питался на счет своего мозга и нервов, на счет своего любвеобильного, горячего сердца. Невыносимо тяжелой была его скитальческая жизнь, но она сослужила ему великую службу. Здесь, среди превратностей судьбы, собирал он, как пчела с цветов, поэтические соки; здесь слагался богатейший запас пестрых сведений; здесь слагалась его мудрость; здесь запасался он теми красками, которыми так прославилась его поэтическая палитра. Певцы того времени не упускали случая поживиться за счет тароватых аристократов. Получая от них дары, они восхваляли их щедрость; они считали последнюю их первой добродетелью. Но там, где добыча срывалась с крючка закидываемой ими удочки, они не церемонились и обращали свою песнь в орудие порицания и насмешки. Один из таких странствующих певцов грозился кинуть камень в сад немилосердного господина, а в его почтенную бороду всадить репейник.

И Вальтер фон дер Фогельвейде не стеснялся получать за плоды своего вдохновения подарки: в одном месте, о чем мы уже говорили, высокопоставленное духовное лицо дарит ему деньги на шубу, в другом - от светского высокопоставленного лица он получает алмаз. Но как эти, так и другие им подобные случаи, были счастливыми моментами, теми моментами, когда богиня счастья, как выражается он сам, удостаивала его своим взглядом. Чаще бывали, конечно, неудачи. Но наш поэт проявлял в таких случаях замечательное благодушие. Так например, он довольно осторожно и деликатно шутит по поводу немилостивого приема, встреченного им в баварском аббатстве Тегернзе. Много наслышался он об этом аббатстве, сделал большой крюк, чтобы заглянуть и под его кровлю, и разочаровался: вместо доброго монастырского вина его попотчевали водой.

Впрочем, Фогельвейде не вращался при княжеских дворах только ради прибыли. Его увлекала в странствования и его беспокойная, вечно ищущая, вечно стремящаяся, неугомонная природа. Обращаясь к князьям, он не проповедовал им одну только щедрость: "Вы, князья, - пел он, - облагораживайте свои чувства чистой добротой; будьте кротки с добрыми друзьями, будьте горды по отношению к врагам, крепко поддерживайте право и благодарите Господа за то, что многие люди служат вам своим телом и своим имуществом' Будьте щедры и миротворны, являйтесь в блеске своего достоинства! Тогда будут восхвалять вас чистые, милые женщины. Носите в себе стыд, верность и благонравие, этот залог уважения! Любите Бога и судите справедливо, внимая жалобам бедняков! Не верьте тому, что говорят вам лжецы, следуйте добрым советам, и тогда вы будете гражданами царства небесного!" Что же это за "добрые советы", о которых говорит поэт? Да все та же возвышенная рыцарская программа, которую можно вполне определенно резюмировать словами: Бог и честь.

Ставя владетелям высокие задачи, Фогельвейде вооружается всем пылом своей страсти против тех "ласкателей", которых задела перед заключением своего Наказа императрица Екатерина II* (* "Все сие не может понравиться ласкателям, которые по вся дни всем земным обладателям говорят, что народы их для них сотворены. Однако ж Мы думаем и за славу себе вменяем сказать, что Мы сотворены для Нашего народа" и т. д.) Особенно низок, по мнению великого немецкого поэта, тот, кто побуждает своего господина ко лжи или к неисполнению обещанного. "Пусть такой человек охромеет, если он дает своему господину совет, склоняясь перед ним; если же он настолько знатен, что делает это сидя, то пусть у него отнимется язык". По поводу же самих князей, позволяющих обманывать себя, он припоминает фигляров, которые показывают в своих походных палатках то дикого сокола, то горного павлина, то какое-либо чудо, каковые в конце концов оказываются обыкновенной вороной. "Если бы я был достаточно силен для этого, - восклицает в заключение Вальтер фон дер Фогельвейде, обращаясь к такому фигляру, - я разбил бы твои фиглярские ящики о твою голову!" Отлично ознакомившись с различными владетельными князьями, поэт пришел чисто практическим путем к тому замечательному для своего времени выводу, что рождение не дает еще никаких человеческих преимуществ, что все люди равны между собой, что они - братья друг другу. Он не только нападает на все дурное, но и смеется над ним. Однако он боится, чтобы его сатира, бичуя виноватого, не задела и невинного. Он готов даже примириться со злым человеком, если только он желает исправиться.

Само собой разумеется, что скитальческая жизнь нашего поэта не только обогащала его житейским опытом, умудряла его, тревожила его мысль - он сам говорит: "если бы я освободился от дум, то я не знал бы беспокойства", - она сверх того обогащала и его музыкальный запас. Он слышал самые разнообразные мелодии от Эльбы до Рейна, до Венгрии, от Сены до Мура, от По до Дравы. Он ездил верхом со своим неизбежным инструментом - гигой - в руках. Он пел не только при дворах князей, но и на улицах, играл для танцев и хороводов. Выезжая на свой дневной заработок, он обращался к Богу с молитвой о даровании ему счастья, о ниспослании на него небесного заступничества. До нашего времени сохранилась его утренняя молитва, прелестная по своей детской простоте, по своей непосредственности. Поэт молит Бога о том, чтобы он позаботился о нем, как, в свою очередь, когда-то и сам Он, и Его Матерь были предметом заботы верно служившего Им архангела Гавриила. "Как о Ней, - поет Фогельвейде, - и о Тебе самом, когда Ты лежал еще в яслях, Младенец в человечестве, но Предвечный, как Бог, заботился святой ангел в присутствии осла и домашних животных и служил Вам верно, как подобало, проявляя свою небесную доброту, так и Ты позаботься теперь обо мне!.". Эта непосредственность, эта искренняя простота - отличительная черта его поэзии.

Главным предметом этой поэзии является человек с его любовью и страданием, с его надеждами и стремлениями, с его радостями и горестями как в пору юной расцветающей весны, так и печальной зимой, среди веселья юношеских лет и в холодные годы тяжелой старости, у домашнего очага и на общественной арене, в скромной хижине и под сводами царских чертогов, опирающихся на богатые колонны. Но всегда и всюду он прост, правдив и подкупает всякого своей естественностью. Ведя долгие годы жизнь странствующего шпильмана, он всегда оставался самобытным поэтом, маэстро, миннезингером, создающим свои собственные песни любви.

Он пел и "низкую", и "возвышенную" любовь, как выражались в его время. В его песнях изображается и любовь к простой, но милой девушке, дешевенькое колечко которой казалось ему более дорогим, чем золотые украшения королевы, и к даме, которую он воспевал по заведенному правилу придворной поэзии. И у него встречаются те же сюжеты, что и у других миннезингеров. Но он не открывает предмета своей любви. Тем, кто настойчиво спрашивает его о нем, он шутливо отвечает: "их трое, которым я служу, а кроме того, я имею еще стремление и к четвертой". Но, конечно, только одна является предметом его истинной любви. "Они спрашивают меня, - жалуется он, - спрашивают много раз о моей даме, о том, кто она такая. Меня сильно пугает, что я должен им назвать ее по имени, но, по крайней мере, они оставят меня тогда в покое". Подобное начало подстрекает любопытство и вселяет в слушателя или читателя надежду на его полное удовлетворение, но тщетно. Поэт отделывается от любопытных грациозной шуткой. "Моя дама, - говорит он, - имеет зараз два имени: Милость и Немилость. Оба эти имени неравны: одно - бедно, а другое - богато. И вот, одни (из любопытных) будет ошибаться, считая меня богатым, а другой станет стыдиться за меня как бедняка". О себе поэт говорит, что он вовсе не красивейший из мужчин, что голова его вовсе не так уж хорошо устроена. Он даже дивится при мысли о том, что хорошего могла найти в нем его дама. А у нее ведь есть глаза; если кто-нибудь и наговорил ей о нем всего небывало прекрасного, то она отлично видит его. Там, где живет она, живет добрая тысяча мужчин, которые, по словам поэта, много красивее его. Причина, может быть, заключается в том, заявляет он с некоторым лукавством, что он смыслит кое-что в искусстве. Если же она принимает это за красоту, то ее можно назвать очень невзыскательной.

О любви наш миннезингер имеет самое возвышенное понятие. Кому от истинной любви не было ни хорошо, ни грустно, тот, по его мнению, понапрасну теряет свои дни. Любовь представляется ему убежищем всех добродетелей; без нее ни одно сердце не может испытывать настоящей радости; без любви никто не может снискать и Божьей милости. Вот почему он убеждает молодежь стремиться к истинной, сердечной любви. Кто обладает любовью хорошей женщины, тот, по мнению поэта, будет стыдиться всякого дурного дела. Похвала милых женщин - лучшая награда для князей за их добродетели. Приводим здесь одну из песен Вальтера фон дер Фогельвейде, в которой он воспевает свою даму.

Когда цветы выходят из травы,

Улыбкой ясною светило дня встречая

С его живым, играющим лучом,

И пташки малые, беспечны и резвы,

Зарею раннею пленительного Мая

Поют весну, и песнь их бьет ключом,

Испытываю я блаженство неземное.

Вы мне скажите, с чем могу сравнить его я?

Не отвечаете? так я за вас решу:

Есть что-то лучшее, но что? о том сейчас скажу.

Представьте, что в собрание людей,

Своею красотой и свежестью блистая,

Явилась дама знатная; она

Идет, но не одна, со свитою своей,

По сторонам порою взор кидая,

Приятности, изящества полна.

Как звезды перед солнцем, перед нею

Стоят все женщины... И Май с красой своею,

И пышные цветы поблекнули совсем:

Мы все любуемся тогда виденьем чудным тем.

Желаете ль вы истину узнать?

Пойдемте все сейчас на светлый праздник Мая:

Во всей красе раскрыл он нам свой рай.

Угодно ль вам теперь сравнение начать?

Ответьте мне, словам моим внимая:

Что лучше? женщины ль прекрасные иль Май?

Когда бы мне, друзья, на выбор предлагали

Одно из двух, ей-ей, решенья бы не ждали...

И ты, красавец Май, скорей бы Мартом стал,

Чем разлучился бы я с тем, что сам себе избрал!

Но песнями любви далеко не исчерпывается могучий талант великого миннезингера. Он слагал песни во славу Бога и Богоматери, он высказывал в своих произведениях глубокие мысли о скоротечности и тленности всего земного, об обязанностях и достоинстве императора, об обязанностях князей, о чем мы уже имели случай говорить, и их вассалов, о правде и неправде папства по отношению к императору. Дело в том, что он первый, а может быть, и величайший из политических певцов Германии. Политическая песнь употреблялась до него только случайно, только по поводу отдельных исключительных событий, а он развил ее до высшей степени. Он был в области лирики тем же, чем были древнейшие лирические певцы античной Греции или Аристофан в области комедии. Сравнивая его с великим драматургом древней Эллады, мы имели в виду исключительно то влияние, которое они оба должны были иметь на своих современников. Этим влиянием в области политических задач и отношений и ограничивается все сходство.

1198 год, с которого началась скитальческая жизнь нашего поэта, был поворотным годом в истории Германии. В последние годы царствования Фридриха Барбароссы и в правление его преемника Генриха VI Германия наслаждалась внутренним миром. Со смертью Генриха VI в 1197 году этот мир был нарушен, и снова наступила тяжелая эпоха междуусобий. Трехлетний сын Генриха, Фридрих, остался королем Обеих Сицилий под опекой папы. Князья Германии признали его наследником императорского престола еще при жизни его отца. Но могущественнейший из средневековых пап, Иннокентий III, опасаясь усиления власти Гогенштауфенов в Италии, не желал соединения этих двух корон - Священной империи и Сицилийского королевства - в руках одного правителя. Дядя маленького Фридриха, Филипп швабский, стал было стремиться к императорской короне для своего племянника, но потом решил домогаться ее для самого себя. Твердый в своей деятельности папа воспротивился и этому. Архиепископ Кельнский и другие, большей частью духовные, князья снарядили посольство к Оттону Брауншвейгскому с предложением ему императорской короны. Так возникла вражда между двумя сильными немецкими князьями. Этой вражды желал, эту гибельную для Германии вражду поддерживал папа. Волнение, поднявшееся под влиянием этих событий в Германии, нашло себе отражение в поэзии Вальтера фон дер Фогельвейде.

Обратимся к его собственным словам: "Сидел я на камне, - пел наш миннезингер, - заложил ногу на ногу, на них утвердил свой локоть и приковал к руке свой подбородок и щеку; меня тревожили беспокойные думы о том, как следовало бы людям жить на свете. И я не мог найти в себе никакого решительного ответа на такой вопрос: каким образом было бы возможно обладать тремя предметами так, чтобы ни один из них не пострадал при этом: из двух предметов, Чести и Богатства, один вредит другому; третий предмет. Милость Божия, неизмеримо ценнее двух упомянутых; я бы очень желал поместить их все три в один ящик. Увы! никак нельзя достигнуть того, чтобы в одном и том же сердце уместились и Богатство, и Честь, а к тому же и Божия Милость. Все входы и пути заняты. Неверность сидит крепко на своем месте, Сила бродит по улицам, и Мир, и Право лежат израненные, а у Богатства, Чести и Милости Божией нет надежной свиты, пока не вылечатся раненые. Своими собственными глазами я смотрел на деятельность людей и на пригодность их к тому или другому делу. Я слышал и видел, что каждый делал и говорил. Я слышал, как в Риме лгут и обманывают двух государей. Из-за этого поднялась величайшая ссора, которая когда-либо была на свете, да вряд ли когда и будет. Тогда стали разделяться на партии попы и миряне (духовные и светские князья). Наступила беда, ужаснейшая из всех бед; и тело, и душа полегли мертвые. Сильно боролись попы, но мирян было больше. Тогда первые отбросили в сторону меч и снова схватились за столу* (* Столой называется часть облачения священнослужителей римско-католического исповедания, надеваемая ими на шею на время совершения церковной службы. Здесь это слово употребляется в переносном значении, в смысле церковно-карательных мер): они отлучали от церкви, но не тех, кого должны были отлучить, а тех, кого хотели. И тогда был нарушен мир не одного Божьего храма; я слышал, как в далекой обители раздавались громкие жалобы: это плакал отшельник и жаловался Господу на свое горькое страдание: "Горе нам, папа чересчур молод; помоги, Боже, христианскому миру!"* (* Папе Иннокентию III при избрании на престол было 37 лет – необыкновенный возраст для папы). Я слышал, как шумели воды, как плавали рыбы; я видел все, что было в мире: лес, поле, древесные листья, тростник и траву. Я видел все, что ползает, летает или склоняет к земле свои ноги, и могу сказать вам: никакое из живых существ не живет без вражды; и дикие звери, и пресмыкающиеся, и птицы сильно ссорятся между собой, но все же они обладают смыслом (иначе они представляли бы собой ничтожество); но у них существуют и хорошие суды, у них есть и государи, и право, и господа, и рабы. Горе тебе, немецкий народ! Что за порядок у тебя? У комаров есть свой король, а твоя честь так распускается! Исправь себя, исправься! Духовенство слишком сильно, а неимущие средств искатели короны угнетают тебя, Филипп. Возложи на себя осиротелую корону и прикажи им следовать за собой!"

Из последних слов Фогельвейде мы видим, что он стоял на стороне Филиппа. Приглашение возложить на себя корону, обращенное к Филиппу, становится совершенно понятным, если иметь в виду то обстоятельство, что древние императорские регалии находились в его руках. И действительно, Филипп короновался императорской короной в Майнце в сентябре 1198 года, несмотря на то, что соперник его Оттон (IV) короновался в Ахене за три месяца до него. Но регалии, употребленные при короновании Оттона, не были настоящими, древними регалиями, тогда как Филипп короновался древней короной, что имела в глазах современников этих событий особенную цену. По этому поводу наш поэт сложил следующую песнь.

Корона старше, чем король Филипп, годами,

Но посмотрите все, не чудо ль перед нами?

Кузнец сковал ее как будто для него!

Она пришлася так к его главе державной,

Что мысль их разлучить считаю я бесправной,

Никто из них величья своего

Не потерял. Ее камней сиянье

Сливается с его чудесной красотой.

Любуются князья картиной дивной той,

Что представляет нам его коронованье!

Кто потерял дороги след, сюда,

Сюда смотрите все: корона золотая

Укажет верный путь; каменьями блистая,

Она горит, как яркая звезда!

В той счастливой случайности, что древняя германская корона пришлась как раз к голове Филиппа, певец усматривает счастливое предзнаменование как для нововенчанного государя, так и для Германии. Все, сбившиеся с прямого пути, приглашаются им следовать за драгоценной короной Филиппа, которая соберет их воедино и выведет на истинный путь, как чудесная звезда, приведшая волхвов в Вифлеем. В красивой песне Фогельвейде чувствуется убежденность в правоте своего дела, своей партии. Но если партия Филиппа имела своего певца в лице Вальтера фон дер Фогельвейде, то на стороне враждебной партии стоял другой гениальный певец средневековой Германии Вольфрам фон Эшенбах.

Вальтер фон дер Фогельвейде не ограничился восторженным приветом по адресу императора Филиппа, но указал ему и средство, которым он мог бы упрочить свою власть и даже расширить ее. Он видит это средство в щедрости. "Щедрость, - говорит он по этому поводу, - вознаграждает проявляющего ее, как посев, от которого с избытком получают то, что бросили в землю". Немецкие исследователи любят очень много говорить о германской верности, как и германские поэты средних веков. Щедрость отмечается обыкновенно ими только как одна из рыцарских добродетелей. В этом последнем определении, конечно, есть значительная доля правды. Но, вникая в смысл различных мест в произведениях хотя бы только Вальтера фон дер Фогельвейде, сопоставляя их с известными нам историческими событиями и становясь в то же время на ту точку зрения, что личный интерес всегда является одним из важнейших двигателей в деятельности человека, мы приходим к выводам, не вполне согласным с взглядами германских ученых, нередко привносивших и до сих пор еще привносящих, порой даже в области чистой науки, некоторое патриотическое пристрастие. Пресловутая германская верность все-таки в значительной части случаев оставалась в области высоких идеалов, в сфере, так сказать, надземной. Несомненно, что не эта верность, а чисто личные материальные побуждения заставляли различных влиятельных лиц становиться в периоды внутренней борьбы на сторону той или другой политической партии.

Мы отнюдь не имеем в виду набросить тень на симпатичную и откровенную личность немецкого певца, мы хотим только сказать, что очень многие из немецких князей и других влиятельных особ становились под знамена Филиппа, а не Оттона, привлекаемые щедростью первого- Аппетиты таких людей были настолько неутолимыми, что даже сам Филипп не смог удовлетворить их. Но обратимся к истории. Филипп отличался своей щедростью. Он старался уменьшить 'тело своих врагов и увеличить число своих приверженцев, щедро одаряя всех и деньгами, и землями. Он, можно сказать, совершенно разорил себя своей щедростью, но все-таки не удовлетворил всех. Известно, что щедрость Саладина пошла в средние века в пословицу, как в свое время сделались пословицами богатства Креза и пиры Лукулла. Вальтер фон дер Фогельвейде, обращаясь к Филиппу, ставил ему в пример щедрого Саладина, который сказал, что руки государя должны представлять собой подобие сита, и короля английского Ричарда Львиное Сердце, которого и выкупили из плена за такую большую сумму денег за то, что он был щедр. Очевидно, и сам певец, несмотря на разорение Филиппа, был все еще не вполне доволен его щедростью.

Во всяком случае, положение Филиппа было тяжелым. Ему приходилось во все время своего царствования вести борьбу против Оттона и его сторонников, а в числе последних были многие могущественные князья, как, например, знаменитый ландграф Тюрингенский Герман, пока в 1204 году его не подчинил своей власти Филипп. Или в этом году, или три года спустя - время установить с точностью невозможно - Филипп провел святки в Магдебурге. Наш певец был там же и описал в одном из своих произведений участие в церковной процессии Филиппа и его супруги, Ирены греческой, сопровождаемых тюрингцами и саксонцами. Победа над ландграфом и подчинение двух только что упомянутых народностей считались, по-видимому, в лагере Филиппа успехом первостепенной важности. По крайней мере, именно к такому выводу приходишь, читая следующее стихотворение Фогельвейде.

Случилось, что в тот день, когда Господь родился

От Девы, Матерью Им избранной самим,

Филипп прекрасный в Магдебурге находился,

И брат*, и сын** царивших перед ним.

И браг, и сын под мантией одною!

Он был со скипетром, с короной золотою.

Он тихо шел, спокойно шла за ним

Высокородная жена-императрица,

Наш розан без шипов, без желчи голубица.

Блистало шествие величием своим;

Саксонцы, тюрингенцы им служили,

Своим усердием всех мудрых веселили.

* Филипп был братом царствовавшего перед ним Генриха VI.

** Отцом Филиппа был император Фридрих Барбаросса.

В этом величественном произведении есть, как нам кажется, ключ к разрешению вопроса о том, какие обстоятельства или какие основания побуждали великого поэта стать на сторону Филиппа. Последний был сыном и братом императоров, царствовавших перед ним в Германии. Он состоял, кроме того, в свойстве с императором Византии. Эти обстоятельства, конечно, представлялись нашему поэту весьма важными: они узаконивали в его глазах предъявленные им права на престол Священной Римской империи. Как в последнем стихотворении, так и в другом, сложенном по поводу коронования Филиппа, наш певец подчеркивает красоту Филиппа. Мы не склонны видеть в этом простую случайность. В глазах поэта, обладавшего высокоразвитым эстетическим чувством, вопрос о благообразии претендента, о царственном величии его личности не представлялся безразличным. Но есть и еще одно основание, которое обращает на себя особенное внимание, когда, ознакомившись с произведениями Вальтера фон дер Фогельвейде, представляешь себе его целиком, во весь рост, и проникаешь в сферу его миросозерцания. Оттона поддержал папа, его возводила по ступеням императорского трона рука чужеземца. Не говоря уже о неприятных, отталкивающих сторонах в деятельности тогдашней римской курии, одного чужеземного вмешательства в чисто домашний вопрос Германии было достаточно, чтобы всякий истинный патриот Германии отшатнулся от ставленника папы. А таким патриотом и был наш певец. Нелишне, может быть, указать и еще на одну сторону: Филипп, как и все Гогенштауфены, был покровителем поэзии и поэтов, был поэтической натурой.

Печальна была участь царственной четы, воспетой великим миннезингером. В 1208 году Филипп пал от руки убийцы, а "розан без шипов" завял от скорби по нем. "Ты исчез, - читаем мы у летописца* (* Галл Сальмансвейлерский), - как яркая звезда, благородный отпрыск государей! Солнце зашло; ночи тень победила". В затмении солнца, бывшем год тому назад, и в появлении кометы народное суеверие усматривало предчувствие смерти Филиппа. Его поэт, Вальтер фон дер Фогельвейде, писал: "Берегитесь, близится день, который погрузит в глубокую печаль всех - и христиан, и иудеев, и язычников. У нас много предзнаменований, которые дают нам возможность проникнуть в будущее, как учит нас тому вполне определенно и Священное Писание". Очевидно, певец ожидал второго пришествия и Страшного суда.

После смерти Филиппа его партия расстроилась. Его приверженцы стали переходить на сторону Оттона. Чтобы привлечь в свой лагерь всех своих бывших врагов, гибеллинов, он обручился с осиротевшей дочерью Филиппа, Беатрисой. Торжественно на Вюрцбургском сейме он вручил ей кольцо. На сторону Оттона стали переходить даже такие приверженцы Гогенштауфенов, которые служили последним в продолжение трех поколений. Оттон вознаграждал всех деньгами и обещаниями, так как его денежные средства скоро стали истощаться. Во всяком случае, теперь уже нельзя было ссылаться на то обстоятельство, что Оттон был провозглашен меньшинством князей. Его провозгласили императором все владетельные князья, присутствовавшие на пышном сейме во Франкфурте. После этого Оттон стал объезжать всю Германию, чтобы повсюду своим личным участием заложить начала потрясенного порядка, Казалось, что над Германией торжественно разгоралась заря лучшего будущего. "Новый свет занялся над Германией, - восклицает современный летописец,* (* Арнольд Любекский) - новая эра радости и мира". Мог ли ко всему этому относиться равнодушно Вальтер фон дер Фогельвейде? Есть полное основание утверждать, что переход его на сторону Оттона совершился не сразу. Он только тогда перешел к Оттону, когда последний разошелся с папой по примеру своих предшественников - Гогенштауфенов. Иннокентий III требовал полного подчинения, полной покорности Оттона. Последний должен был, по требованию папы, истреблять еретиков, воздержаться от всяких посягательств как на Церковную Область, так и на те итальянские владения, которые зависели от нее или были с ней в союзе, не только не возобновлять притязаний на королевство Неаполитанское, но и всячески поддерживать сюзеренные права пап над ним, отказаться от всякого вмешательства в выборы духовных лиц и т. п. Только на таких условиях Иннокентий соглашался короновать его в Риме императорской короной. Встретившись с Оттоном в Витербе, гордый папа приветствовал его словами: "Сей есть сын мой возлюбленный, в котором мое благоволение". Но между ними не могло быть продолжительного согласия: слишком различны были их интересы.

Поводом к новой борьбе послужили стремления Оттона восстановить императорские права в Италии. Боясь, что папа противопоставит ему Фридриха, сына императора Генриха VI, Оттон вторгся с войском в Апулию. Иннокентий отлучил его от церкви и при посредстве Майнцского архиепископа возбудил к деятельности партию, стоявшую за Фридриха. Богемский король, герцоги Австрийский и Баварский, ландграф Тюрингенский и многие другие объявили его истинным государем: ведь они когда-то принесли ему клятву в верности, хотя он и лежал еще тогда в колыбели. Было снаряжено посольство, чтобы пригласить Фридриха в Германию. Оттон, увидя себя в затруднительном положении, покинул Апулию и вернулся в Германию. Услышав молву о прибытии в Германию молодого Фридриха, Оттон сказал своим спутникам: "Слушайте прекрасную сказку; поповский король явился сюда, чтобы изгнать нас". Все еще веруя в свою звезду, он отправился в замок Норгаузен и отпраздновал здесь свою свадьбу с Беатрисой, достигшей к этому времени полного расцвета своей молодости. Но Беатриса, наследница несчастий своего отца, умерла внезапно, на четвертый день после свадьбы; говорили о том, что конец этой расцветающей жизни положил яд соперницы. Эта смерть совпала с началом несчастий Оттона: его яркая звезда потускнела и стала быстро склоняться к своему закату. Слух оправдался, и пятнадцатилетний Фридрих, новый ставленник папы, на которого последний возлагал и имел кажущиеся основания возлагать большие надежды, ступил на немецкую почву.

Как растения, как все живое устремляется к солнцу, так и сильные вассалы германской короны, покидая Оттона, пошли навстречу Фридриху. То была новая надежда Германии. Новый государь не только покровительствовал певцам, но и сам был миннезингером. И наш поэт устремился в область лучей нового светила. Мы уже говорили о патриотизме Вальтера фон дер Фогельвейде, говорили о его враждебном отношении к папским притязаниям. Кроме личных расчетов здесь действовало и патриотическое чувство певца. Дело в том, что очень скоро обнаружилось, что папа воспитал в новом императоре своего злейшего врага, отогрел на груди своей змееныша.

Главное значение Фридриха II Гогенштауфена в истории заключается в его борьбе с папством. Уже с первых лет правления его жизнь была полна опасностей. Один из современных Фридриху поэтов сравнивает его с человеком, который идет в лес, между тем как за ним крадется хищный волк, ожидая первого благоприятного случая, чтобы броситься на него. Волк этот - папство.

Поводом к открытой борьбе Фридриха с папами послужило неисполнение дававшегося им несколько раз обета отправиться в крестовый поход. Очевидно, мысль о походе была внушена пятнадцатилетнему юноше папой. И мы не ошибемся, если скажем, что стремления пап направить молодого немецкого государя в Палестину вытекали не столько из чистого источника веры и христианской ревности, сколько из мутного потока политических страстей и интриг. Папам необходимо было отвлечь императора от итальянских и вообще европейских дел, где он легко мог повредить папским интересам даже невольно, подпав враждебным папству влияниям, необходимо было заставить его начать свое царствование с исполнения папской воли, со служения папе, необходимо было в горниле жизни закалить его преданность папскому престолу. Что же вышло? Коса нашла на камень; никогда у папства не было более страшного врага, как Фридрих II Гогенштауфен.

Изобразив общий фон исторических событий этой необыкновенно живой и необыкновенна важной эпохи, обратимся к нашему поэту. Как относился он к той борьбе, которую вели против папских притязаний и Филипп, и Оттон IV, и Фридрих II? Отношения его были вполне определенные, так как они вытекали из крепко укоренившихся в нем убеждений, которые можно было вырвать у него только вместе с жизнью. Поэт наш был убежденным борцом против папских притязаний, против вторжения церкви в права светской власти. В своих произведениях он восставал против духа стяжания и расточительности римского двора, против продажи грамот на отпущение грехов, против произвольных интердиктов, против непоучительного для мирян образа жизни духовенства. Но в то же время он побуждал Фридриха отправиться в крестовый поход, чему причиной было глубокое благочестие нашего певца. Но благочестие не ослепляло его глаз, не отуманивало его рассудка.

На Пасхе 1213 года папа приказал выставить по всей Германии кружки, в которые должны были опускаться сборы на крестовый поход. Поэту представляются эти ненавистные кружки в виде живых существ. Он останавливается перед одной из них и говорит со злобой: "Скажи, госпожа Кружка, для того ли послал тебя к нам папа, чтобы ты его обогатила, а немцев ограбила?" В заключение того же произведения, принадлежавшего к типу так называемых "изречений", он говорит: "Госпожа Кружка, ты послана к нашему вреду, ты ищешь в Германии глупцов обоего пола". Не следует упускать на виду эпохи, не следует забывать, что речь идет о XIII веке, веке высшего расцвета папской власти. Изучающие реформацию дивятся смелости Лютера, а вот какую картину нарисовал немецкий миннезингер Фогельвейде за три столетия до Лютера. Папа собрал вокруг себя своих итальянцев в ту пору, когда в Германии боролись два императора, когда эта несчастная страна заливалась кровью, и стал издеваться над глупыми немцами и похваляться своей умной политикой. "Я хорошо устроил дело! Я поставил двух немцев под одной короной; пусть они пустошат и грабят империю! А мы, между тем, наполняем свои кассы. Немцы должны идти к Кружке, все их имущество - мое, их немецкое серебро переходит в мою итальянскую шкатулку. Вы, попы, ешьте кур и пейте вино, а немцы пусть попостятся!" В ту пору еще не была разрушена легенда о даре императора Константина. Великий поэт верит в ее реальность, но находит, что император дал римской кафедре слишком много - не только крест, но корону и копье, символы светской власти. Ангел, бывший при этом, провидел грядущее зло и сокрушался: он видел, что в мед попал яд, что мед сделается горьким, как желчь. Если бы и Константин предвидел бедственные последствия своего дара, то ни за что не сделал бы его. Не ограничиваясь выставлением отрицательных сторон католического духовенства, он начертывает программу действий, которую оно должно бы было выполнять. Он советует духовным лицам помнить о бедняках и помогать им, петь свои молитвы я каждому предоставить свое. Он напоминает духовным изречение Христа о необходимости воздавать Кесарево Кесареви. Он сравнивает папу Григория IX со знаменитым Сильвестром II (Гербертом), прослывшим за свои научные занятия служителем черной магии. Разделяя заблуждения масс, великий миннезингер подписывается под этой молвой, но прибавляет, что Сильвестр губил своими поступками только самого себя, тогда как новый папа влечет к погибели все христианство. О продаже индульгенций Фогельвейде говорит в таких выражениях, каких мы не могли бы ожидать от поэта, жившего в первой половине XIII века. Нам при крещении, говорит он, запрещается покупать и продавать Божью благодать. Папа - чернокнижник; он поучается из черной книги, подаренной ему чертом; опутав епископов и вообще прелатов дьявольскими веревками, папа испортил высшее духовенство. При этом следует иметь в виду, что Вальтер фон дер Фогельвейде не ослепляется принципиальной враждой к сутане, к духовенству. Он различает современное ему духовенство и духовенство времен Константина Великого. Тогда, говорит он, духовные лица еще не были так высокомерны. В отношениях Фогельвейде к папству и духовенству вообще мы не имеем никакого права видеть пристрастие, повторение взглядов известной партии, желание угодить ей. Те же нападки на духовенство мы находим у современных поэту историков и притом, что особенно важно, у историков духовного звания. Дурные примеры, подаваемые духовными лицами, портят мирян - вот общий отзыв современных нашему поэту бытописателей.

Страшное оружие, к которому часто прибегали средневековые папы, были интердикты, или церковные отлучения, постигавшие нередко не только отдельных лиц, но и целые области. Когда императора Фридриха II постигло папское отлучение в 1227 году, наш поэт, несмотря на свою ревность к крестовым походам, высказался следующим образом: "Господин папа, я не боюсь за себя, за спою душу, за ее здоровье, так как остаюсь послушным Вам. Мы слышали, как Вы повелевали христианам заботиться об императоре, называть его господином и преклонять перед ним колена; Вы сообщили ему тогда благословение Господне. Ведь невозможно же предположить, что Вы позабыли об этом. Вы говорили тогда, обращаясь к императору: "Кто благословляет тебя, да будет и сам благословен! Кто проклянет тебя, да постигнет и его самое сильное проклятие!" Подумайте же, во что Вы ставите духовную честь?"

Могучие песни Вальтера фон дер Фогельвейде проникали повсюду, свободно изливаясь из его благородного сердца. На них радостно откликались те люди, которые смутно сознавали, что и в их головах роилось что-то подобное. Они бросали зерна сомнения и в сердца тех людей, которые были полны боязливого благоговения перед высоким папским престолом. И певец, и его сторонники сеяли те семена, из которых спустя три века выросло великое культурно-религиозное движение.

Мы говорили вскользь о патриотизме Вальтера фон дер Фогельвейде. Теперь остановимся на этом вопросе и рассмотрим его более подробно. Прежде всего его патриотическое одушевление проявляется и порой бьет, как ключ, в тех его произведениях, которые отличаются политическим характером и которые уже рассмотрены нами. Для певца, много странствовавшего по свету, нет края милее его родины. Много народностей приходилось наблюдать нашему поэту, но более всех ему по сердцу нрав немецкий. Ни одна женщина в мире не может, по его мнению, сравниться с немкой. Но лучше всего предоставим слово самому поэту.

Жду от вас радушной встречи:

К вам я с вестью, господа!

Все известные вам речи

Не годятся никуда.

Но я жду за то награды,

Хоть не полной, не беда!

Вас порадовать большого нет труда...

Да и почестям мы рады.

Про немецких дам в секрете

Весть хорошую держу;

Будут всех милее в свете,

Если я ее скажу.

А награды мне не надо,

Петь про них поэту честь...

Впрочем, для меня у них награда есть:

Их привет - моя награда.

Много я гулял по свету,

Много я видал всего;

И погибнуть бы поэту,

Если б сердца своего

Не сберег он молодецки,

Верный родине своей.

Что ж служило мне защитою моей?

Да, конечно, нрав немецкий.

Я от края и до края

Землю немцев исходил,

Внешность, нравы наблюдая,

До венгерцев доходил...

Лучше немок, хоть пройдете

Целый свет, поверьте мне, -

Лучше немок женщин ни в какой стране

Ни за что вы не найдете!

Здесь воспитанны мужчины,

Жены - ангелы собой;

Порицанья им причины

Не находят никакой.

Если кто искать желает

Добродетели, любви,

В нашу землю тот направь стопы свои...

В ней блаженство обитает!

Но судить о патриотизме великого певца по только что приведенному стихотворению не следует; в противном случае мы могли бы прийти к неправильным заключениям. Вальтер фон дер Фогельвейде был разумным патриотом. Любовь к родине, к своим соотечественникам не застилала от него их недостатков. Напротив того, ему, как истинному патриоту, недостатки эти резали глаза, и он не скрывал их из ложного опасения распространять про своих дурную славу, но открыто говорил о них в своих произведениях. Он оплакивает старинную честь, старинные нравы. "Верность и Правда поруганы. Опустели стулья, на которых прежде восседали Истина, Благородство и Старость. Право хромает. Благопристойность грустна, а Стыдливость прихварывает. Солнце утратило свой блеск, Неверность засеяла своими семенами все дороги; отец встречает неверность в своем детище, брат лжет брату, духовенство, которое должно вести нас к небу, само обманывает". Эти строки написаны поэтом в зрелом возрасте, а еще вернее - в старости. Обыкновенно говорят, что в зрелости и в старом возрасте каждый человек смотрит на окружающие его явления иначе, чем смотрел в юности. Последняя всегда окружается каким-то радужным ореолом. В этом, конечно, есть большая доля правды, но нельзя отделываться только этим, как поступают большей частью. Внимательно вглядываясь в общественные настроения и направления, нетрудно заметить, что в этой сфере существуют периодические смены. Душевную жизнь человеческого общества можно сравнить с морским волнением. Как волны вздымаются вверх, как бы стремясь достигнуть высокого свода небес, и низвергаются вниз, так и человеческое общество то стремится к высоким идеалам, живет высокими порывами, то падает духом и погрязает в омуте материальной жизни. За этим должен совершиться новый подъем, возрождение духовных стремлений, но наш поэт не понимал, как и многие не понимают этого теперь, и видел в подмеченном им упадке признаки, указывающие на близость Страшного суда. А разве в наше время нет людей, которые думают так же, как думал Фогельвейде?

В изображении нравственного упадка великий миннезингер не остался одиноким. Его сетования подкрепляются теми данными, которые мы находим у современных ему летописцев. Однако Фогельвейде не впадает в полное отчаяние. Сетуя особенно на неблагопристойность молодого поколения, на неуважение его к старикам, он как будто считает возможным исправить это печальное явление. Один из известнейших немецких исследователей категорически утверждает, что он требует кроткого воспитания. К сожалению, эта категоричность не совсем основательна. В произведениях нашего поэта высказываются и другие мысли - в духе педагогических взглядов царя Соломона.

Бродячая жизнь истомила поэта, и он стал мечтать о своем собственном уголке. Его мечты осуществились, кажется, с воцарением миннезингера Фридриха II. По-видимому, последний подарил ему лен. Вот в каких выражениях Фогельвейде описал чувство, испытанное им при этом: "У меня есть лен! Вселенная, есть лен у меня! Теперь я не боюсь больше отморозить свои ноги, и не придется мне больше обращаться с просьбами к недоброжелательным господам. Благородный король* (* У средневековых писателей не наблюдается строго того отличия, которое мы полагаем между понятиями об императорской и королевской властях. Они без различия употребляют слова "король" и "император", "королева" и "императрица"), щедрый король устроил так, что у меня будут летом - свежий воздух, а зимой - тепло. Теперь, кажется, я сделался более доброжелательным к своим соседям; они не смотрят уже более на меня немилостиво, как это делали раньше. Слишком долгое время я был бедняком против своей воли, Я был так склонен к ругани, что само дыхание мое было отравлена; теперь король очистил его, очистил и мою песнь".

Прекрасной иллюстрацией к его словам "слишком долгое время я был бедняком против своей воли" является следующее грациозное стихотворение.

Богиня счастия ко мне

Всегда повертывала спину;

Она безжалостна вполне...

Что делать мне, друзья? Я сгину!

Зайду ль вперед, она - за мной

И ни за что не удостоит

Хоть взглядом бедного норой;

Да, призадуматься здесь стоит!

Желал бы, право, братцы, я,

Чтоб на затылке были, что ли,

У ней глаза; тут на меня

Она взглянула б против воли!

В таком же игривом тоне составлено и его завещание. Свое несчастие он оставляет людям, исполненным ненависти и зависти; свою печаль - лжецам; свое безумие - тем, кто любит неискренно, а женщинам - заставляющее страдать томление по сердечной любви. Он делит все заблаговременно, чтобы наследники не поссорились между собой.

Может быть, несчастия и неудачи обращали его ум к высоким помыслам, а может быть, он пришел бы к тому же и при иных обстоятельствах жизни. Лучшие его песни проникнуты меланхолией. В них основным тоном звучит убеждение в суетности всего земного. Обратимся и в этом случае к самому поэту.

Увы! куда, минувшее, ты скрылось?

И было ль ты? иль все мне только снилось?

И жизнь моя была ли наяву

Иль сном была? ответить не могу.

Теперь пора настала пробужденья...

Но, боже мой, какие измененья

Вокруг меня! ни места, ни людей

Не узнаю, что в юности моей

Когда-то знал. Утратил безвозвратно

Я все, чем жил, что было так приятно!

Где детства сверстники? Увы мне! Вместо них

Я вижу стариков едва-едва живых...

Затоптан луг, порублена дуброва,

Одна река - остаток от былого –

Течет теперь, как и тогда текла.

О, боже мой, как много в жизни зла!

В иные дни и радость улыбалась,

Но что же от нее на долю мне осталось?

И эти дни пленительные где?

Так мимолетен след удара по воде.

Увы, увы!

А молодое наше поколенье

Внушает мне невольно сожаленье:

Печальны лица молодых людей,

Забот не знающих, не знающих скорбей!

Не так бы жить, поверьте, подобало

Всем тем, кто жил еще так мало, мало.

В какое я собранье ни войду,

Заране знаю, в нем веселья не найду;

И пляс, и смех заботы отогнали...

Печальный год; такого мы не знали!

Убором головы похвастать ни одна

Не может женщина... О, где ты, старина?

А рыцари в мужицкой их одежде!

И все теперь не то, что было прежде.

Из Рима к нам послания пришли,

С собой вражду и горе принесли.

Ужель теперь за радости былые

Мне суждено страдать? Слова пустые!

Слова греховные! Кто мыслит о земном,

Тому блаженствовать не суждено потом.

Увы, увы!

Увы! как все нам время отравило,

Что было так пленительно, так мило!

И в меде желчь находим мы теперь,

Прекрасен мир по виду, но не верь

Его цветам: он изнутри невзрачен,

И черен он, и, как могила, мрачен!

Кто прожил жизнь, тот мыслит об одном -

Загладить все греховное в былом

Своим раскаяньем недолгим в настоящем.

Вы, рыцари, оружием блестящим

Наделены: кольчугою, мечом,

Что в церкви освящен, и шлемом, и щитом!

На вашем месте я, нуждающийся, бедный,

Старался б заслужить себе в борьбе победной

Награду верную. Не в золоте она,

Не в лене дорогом. Награда мне одна

Теперь является желанной, неизменной:

Желал бы я копьем добыть венец нетленный!

Я 6 за море уплыл, и не слыхали б вы

Уж больше моего печального увы!

Среди многих течений, существовавших в обществе XIII века, обращают на себя внимание два, а именно – мрачный аскетизм, разочарование во всем земном, и, как естественный выход из него, деятельная вера. Аскетизм, носясь над обществом, среди которого вращался Вальтер фон дер Фогельвейде, задел и его своим черным крылом. Единственным выходом, который может привести человека в "селенья рая", были в его глазах крестовые походы. Но, проповедуя их, он не руководствовался слепой ненавистью к тем, кто не исповедовал христианства. Он высказал возвышенную и гениальную для его времени мысль о том, что христиане, евреи и язычники поклоняются одному и тому же Богу.

То же меланхолическое настроение, но в более смягченных чертах и в более близкой нам форме, выразил наш поэт и в следующем небольшом стихотворении.

Не прожил половины дня

В веселье полном никогда я;

Хоть радости срывал и я,

Но их лишился навсегда я.

Они, как все здесь, отцвели,

Как и цветы - добыча тленья,

И нет теперь во мне влеченья

К неверным радостям земли.

Религиозность нашего миннезингера нашла себе выражение в целом ряде произведений духовного содержания. Чтобы ознакомить своих читателей и с этим видом его творческой деятельности, приведу два следующих стихотворения.

Памятуй, грешник, про Божьи страдания,

Сердце очисти волной покаяния!

Тело Господнее острые иглы терзали,

Муки креста, принятые за нас, умножали;

Гвозди пробили и руки, и ноги святые;

Горькие слезы сладчайшая лила Мария,

Крови сыновней увидя струи.

Он же промолвил в порыве любви:

"Мать моя! Смерть мне вторая - печали твои;

Ты, Иоанн, успокой ее муки живые!"

Основой для второго стихотворения послужила легенда о слуге-воине и слепце, желавшем прозреть. Слепец веровал, что он излечится от своей слепоты кровью Христа, и попросил воина Лонгина, чтобы тот совершил прободение.

Слепец сказал слуге: "Вонзи ему копье

Ты в сердце самое: мучение мое

Тогда окончится". И вот копье коснулось

Творца миров. И сердце содрогнулось

Марии, и она, слезами обливая

Свой бледный лик, от мук едва живая,

Узрела, как Лонгин копье свое вонзил.

И опустилася она тогда без сил,

Без чувств. Удар Христово сердце поразил,

И со креста струилась кровь святая.

Эти стихотворения, напоминающие нам простые по своей композиции и исполнению средневековые миниатюры, проникнуты глубочайшим религиозным чувством. Этим объясняется то сильное впечатление, которое оставляют они в душе читателя. Они возвышают душу, как художественные создания, творившиеся великими мастерами при немерцающем свете тех светильников веры, которые, как негасимые лампады перед иконой, теплились в их сердцах.

Умер Вальтер фон дер Фогельвейде, вероятно, вскоре после 1230 года.

Что особенно подкупает нас в пользу него как человека, это - его замечательная простота, являющаяся отражением сердечной чистоты. Он сознавал свои творческие силы. В одном из своих стихотворений он жалуется на то, что он так беден, несмотря на богатство своего таланта. Но это - невольный стон человека, забитого нуждой. В другом месте он говорит, что дама, которую он воспевает, приобретает благодаря этому почет, что нелегко найти кого-либо, кто мог бы ее лучше воспеть, что если он перестанет петь, то все, которые теперь ее хвалят, станут ее бранить, что она сделается мертвой, если умертвит его. Но он не смотрел на себя как на исключительную, сверхъестественную натуру. Он не гнушался весельем толпы и сам любил содействовать ему.

С зимой пришли к нам холода

И беды кроме них;

Не видеть - мнил я – никогда

Мне цветиков моих.

А если я умру, тогда

Печаль постигнет всех,

Кто любит танцы иногда,

Кто любит вольный смех.

"Нам всем зима сильно повредила, - читаем мы в другом стихотворении. - Теперь поблекли степь и лес, где звучало так много милых голосов. О, если бы я увидел снова на открытом воздухе девушек, играющих в мяч! тогда бы снова зазвучали для нас и песни птиц".

"Если бы мог проспать я всю пору зимы! Бодрствуя, я сержусь на нее за то, что ее могущество так широко и далеко распространяется. Но она уступит поле битвы маю: тогда я буду срывать цветы там, где теперь лежит иней".

Первой игрой на открытом воздухе была игра в мяч. Поэт томительно ждет ее как спутницы желанной весны. Таким образом, другою симпатичной чертой в характере нашего поэта является его горячая любовь к живой природе: к весне, к цветам, к птицам.

Если к указанным чертам в характере поэта прибавить еще серьезность и вдумчивость, а также беспритязательность и умение довольствоваться только самым необходимым, если прибавить к этому горячую, искреннюю отзывчивость на общественные вопросы, внутренний благородный облик великого певца восстанет перед нами во всей своей полноте. Один из немецких исследователей совершенно справедливо замечает, что великий миннезингер был таким человеком, какого мы бы хотели иметь своим другом. И в самом деле, он ставил дружбу выше родства; вот как выражался он о дружбе: "Улыбка друга правдива, в ней фальши нет; она чиста, как вечерняя заря, которая пророчит прекрасный день".

Но вот пробил урочный час. Для певца навсегда затуманились земные вечерние зори, погасли земные прекрасные дни. Холодная рука бесстрастной смерти разбила его поэтическую лиру. Он нашел себе место вечного упокоения в саду Вюрцбургской соборной церкви, под деревом, из-под ветвей которого разлетались по всему саду соловьиные песни. Его надгробный камень повила прекрасная, поэтическая легенда. Вот что она говорит. Поэт, пламенно любивший природу и резвых пташек, завещал, чтобы на его могильном камне насыпались пшеничные зерна и ставилась вода для птиц, для чего он велел сделать в камне четыре углубления. И долгое время память великого певца свято чтилась, и птички каждый день находили на его могиле обильную пищу. Но в XV столетии капитул собора нашел более удобным потреблять эти зерна самому, чем рассыпать их птицам, и сделал изменение в завещании Вальтера фон дер Фогельвейде в том смысле, что в годовщину смерти певца начал раздавать каноникам пшеничные хлебы* (* У Лонгфелло есть прекрасное стихотворение на эту тему). Сад, в котором был схоронен великий поэт, был окружен крытыми галереями. Здесь была высечена следующая эпитафия, написанная латинскими стихами:

Pascua, qui volucrum vivus, Walthere, fuisti,

Qui flos eloquii, qui Palladis os, obiisti,

Ergo quod aureolam probitas tua possit habere*,

Qui legit hie dicat: Deus istius misere!

* По другому варианту poscit habere - требует иметь, т. е. заслужила.

"Ты, Вальтер, бывший при жизни пажитью для птиц* (* Такое именно значение имеет его фамилия), цветком красноречия, устами Паллады, ты умер. Поэтому, чтобы твоя честность могла получить небесный венец (ореол), пусть всякий, читающий это, скажет: "Боже, будь милостив к нему!"

Тангейзер: продолжение темы - «Встреча с Венерой» Иштвана Сабо (1991)

Встреча с Венерой обложка

Сценарий: Майкл Хёрст, Иштван Сабо
Оператор: Лайош Колтаи
В главных ролях:
Глен Клоуз и Нильс Ареструп

Исполнители партий:
Элизабет – Кири Те Канава
Тангейзер – Рене Колло
Вольфрам – Хакан Хагегард
Венера – Вальтрауд Майер
Лондонский филармонический оркестр под управлением Марека Яновского

«Когда б вы знали, из какого сора…»
Тем, кто не знает и знать не желает, из каких интриг, накладок и всеобщей самозанятости рождаются оперные спектакли, которые мы встречаем с придыханием, смотреть эту трагикомедию не стоит. Не стоит даже несмотря на то, что записи «Тангейзера» в таком топовом вокальном составе не существует (Кири Те Канава ни с Колло, ни с Майер не записывалась и вообще не записывала партию Элизабет целиком). В утешение убеждённым поклонникам патетического стиля и Те Канавы одновременно – поют в фильме на самом деле всего процентов двадцать времени, а оркестр играет и того меньше. Хотя именно пропаганда музыки Вагнера наверняка была изначально лелеемой идеей режиссёра, в Голливуд на такой сивой козе, понятно, не въедешь, и идею потребовалось капитально обрастить кассовым контентом.

Пересказывать сюжет подробно не буду, скажу только, что «Встреча с Венерой» – название весьма условное, хотя бы потому что у героя-дирижёра (Нильс Аресруп) по ходу репетиций «Тангейзера» начинается роман не с Венерой, а с Элизабет. Гленн Клоуз и играет свою примадонну как эдакую осовремененную деловую Элизабет, а вовсе не как подчёркнуто сексуальную Венеру. Притом герои неравноценны, главный – безусловно Ареструп, и четыре пятых сколько-нибудь тонких эмоций вытаскивает на себе он же. Почему из всех голливудских был выбран именно такой стандарт, сказать затрудняюсь, но продюсеру, как говорится, виднее. Вообще стандартные голливудские заходы использованы в фильме на сто процентов. Единственное «но»: злодей, который обычно противостоит добру, как таковой отсутствует – за него работают всем кагалом, то есть каждый сам за себя и по чуть-чуть, однако сложение общих усилий впечатляет. Также добавляет интереса при просмотре тот факт, что играющие певцов персонажи категорически и словно даже нарочно не похожи на озвучивающих партии солистов. Ещё, конечно, радуют душу некоторые с ностальгией вспоминаемые приметы переходного периода от социализма к капитализму и обратно. В этом смысле фильм прошёл проверку временем – социально-групповые зарисовки сделаны смешно, порой гротескно, но без грубой дешёвки (лично мне явным перебором показался только один момент – с не поднятым по классово-бюрократическим причинам занавесом).

Великими стараниями главного героя бой, естественно, заканчивается победой высокого искусства над всем, что шевелится. Правда, тема романа героев остаётся как бы открытой. Понятно, что с победой высокого искусства она уже не так актуальна и тихонько затягивается лёгкой вуалью неизбежного расставания. Кстати, есть же второй вариант перевода названия фильма – «Свидание с Венерой», однако он у нас практически не используется. Ибо такой ясности применительно к высокому искусству нам не надо – мало ли, что и кого там ещё ждёт в вагнеровских эмпиреях, всякое, знаете ли, бывает… К слову, Сабо и сам ставил «Тангейзера» в театре; но это, разумеется, не его реальная история, а просто лирико-сатирическое шоу, чтобы обычным зрителям было интересно смотреть, а вагнерианцам ещё и приятно слушать.